Многоуважаемый Вадим Вадимович!
Вы, должно быть, получаете много писем от людей из нашей страны, сумевших раздобыть ваши книги — задача не из легких! Однако это письмо не от поклонницы, а просто от подруги Изабеллы Вадимовны Ветровой, вместе с которой вот уже больше года мы живем в одной комнате.
Она больна, не получает известий от мужа, и у нее нет ни копейки.
Пожалуйста, снеситесь с подателем этой записки. Он мой начальник, а также дальний родственник, и он согласился передать от Вас, Вадим Вадимович, несколько строк и, если возможно, немного денег, но главное, главное, чтобы Вы приехали лично. Дайте ему знать, сможете ли Вы приехать, и если да, то где и когда мы могли бы встретиться, чтобы обсудить создавшееся положение. Все в жизни спешно («неотложно», «не может быть отложено»), но некоторые дела спешны отчаянно, и это — одно из них.
Чтобы Вы удостоверились, что она здесь, рядом со мной, что она просит писать к Вам, а сама не в силах, я прилагаю ключик или опознавательный знак, который только Вы и она можете разъяснить: «…и умница тропка».
С минуту я просидел за столом с завтраком — под сострадательным взором Черной Розы — в позе пещерного человека, обхватившего голову руками, когда над ним начинают с грохотом рушиться скалы (женщины делают так, когда что-нибудь падает в соседней комнате). Решение было принято, разумеется, мгновенно. Мимоходом похлопав Розу по молодым ягодицам сквозь ее тонкую юбку, я устремился к телефону.
Несколько часов спустя я уже обедал с А. Б. в Нью-Йорке (а в продолжение следующего месяца я обменялся с ним несколькими международными телефонными звонками из Лондона). Это был чудеснейший маленький человек, совершенно овальной формы, с лысой головой и миниатюрными ступнями в дорогих туфлях (прочие его покровы не выглядели такими щегольскими). Он говорил на ломком английском с мягким русским акцентом, а на родном своем русском — с еврейскими вопрошаниями. Он полагал, что мне следует приступить к подготовке моего свидания с Дорой. Он указал мне то самое место, где мы с ней могли бы встретиться. Он предупредил меня, что, собираясь в причудливую Страну Чудес, Советский Союз, путешественник перво-наперво совершает самое обычное действие — заказывает номер в гостинице, и только после того, как получает подтверждение, что номер за ним, принимается за визу. Над золотистой горкой рыжевато-рябых, пропитанных маслом, заправленных черной икрой «Богдановских» блинов (за которые А. Б. не позволил мне заплатить, хотя меня распирали «Княжеские» деньги), он возвышенно и многословно поведал мне о своей недавней поездке в Тель-Авив.
Мой следующий пункт назначения (Лондон) мог бы оказаться в целом упоительным, если бы меня ежечасно не угнетали тревога, нетерпение, мучительные предчувствия. Через нескольких джентльменов с авантюрной жилкой — бывшего любовника Аллана Андовертона и двух таинственных конфидентов моего покойного благодетеля — я сохранил кое-какие невинные связи с БИНТом
[200] — как советские агенты акронимировали хорошо известную, даже слишком известную британскую секретную службу. Благодаря этому у меня была возможность получить поддельный или относительно поддельный паспорт. Поскольку мне, возможно, еще когда-нибудь понадобится использовать его, я не стану оглашать здесь полученного мною псевдонима. Довольно будет сказать, что в силу некоторого дразнящего сходства моей настоящей фамилии с этой вымышленной она могла бы сойти, в случае поимки, за плод канцелярской небрежности со стороны рассеянного консула и совершенного безразличия к документам со стороны их душевнобольного владельца. Допустим, что моя настоящая фамилия Облонский (толстовское изобретение), тогда поддельная звучала бы, к примеру, как мимикрирующая О. Б. Лонг, так сказать, Обломов не в фокусе. Ее я мог бы развернуть, скажем, в Оберона Бернарда Лонга из Дублина или Думбертона и жить под этим именем долгие годы на пяти или шести континентах.
Я бежал из России, не достигнув и девятнадцати лет, оставив поперек своей тропы, ведшей через полную опасностей дубраву, убитого наповал красноармейца. Затем я посвятил полвека тому, что поносил, высмеивал, выворачивал в разные смешные подобия, выжимал, как мокрые от крови полотенца, ловко пинал Дьявола в самое его смрадное место, и вообще при любом удобном случае всячески измывался над советским режимом в своих книгах. Собственно, другой такой последовательной критики большевицкого зверства и фундаментальной глупости во все эти годы и на том художественном уровне, к которому принадлежит моя продукция, попросту не существовало. Посему я отлично сознавал два обстоятельства: во-первых, что под своим настоящим именем я не получу комнаты ни в «Европейской», ни в «Астории», ни в какой-либо другой гостинице Ленинграда, если только не пойду на какое-то невиданное возмещение причиненного ущерба, на какое-нибудь униженное и бурное публичное покаяние, и во-вторых, что если я начну по телефону добиваться этой гостиничной комнаты как мистер Лонг или Блонг и меня оборвут, то я окажусь в крайне уязвимом положении. Вследствие этого я решил не допустить, чтобы меня оборвали.
«Что, если мне отрастить бороду для перехода через границу?» — рассуждает измученный ностальгией генерал Гурко
[201] в шестой главе «Эсмеральды и ее парандра».
«Лучше, чем ничего, — говорит Харли Ку, один из моих самых остроумных советников. — Но, — добавляет он, — сделайте это прежде, чем мы вклеим и проштампуем карточку О. Б., и после уже не худейте». Итак, я отрастил ее за время угнетающего ожидания вестей о гостиничном номере, которого я не мог сымитировать, и визе, которой я не мог подделать. Это была пышная, приятная, косматая, коньячного оттенка, пронизанная сединой викторианская поросль. Она достигала моих яблочно-красных скул и спускалась до жилета, смешиваясь по пути с моими боковыми золотисто-седыми локонами. Особенные глазные линзы-пленки не только придали иное, огорошенное выражение моим глазам, но каким-то образом изменили и саму их форму — с квадратно-львиных на выпукло-круглые, как у Зевса. И только уже на обратном пути я заметил, что пара старомодных, шитых у портного штанов — одни были на мне, другие лежали в чемодане — раскрывали мое настоящее имя, которое значилось на внутренней стороне пояса.
Мой старый добрый британский паспорт, который бегло пролистывался столькими учтивыми чиновниками, никогда не открывавшими моих книг (единственное настоящее удостоверение личности его случайного владельца), после произведенной над ним операции, описать которую мне не позволяют порядочность и отсутствие необходимых познаний, во многих отношениях остался тем же, что и был, но некоторые из прочих его свойств, детали содержания и пункты сообщаемых им сведений были, если можно так сказать, «переиначены» с помощью нового метода, «алхимистической» обработки, гениального изобретения, «еще не везде оцененного по достоинству» — как молодцы в лаборатории осторожно охарактеризовали совершенную неосведомленность людей относительно открытия, которое могло спасти бессчетное число беженцев и секретных агентов. Другими словами, ни один человек, в том числе непосвященный химик-криминалист, не смог бы заподозрить, не говорю — доказать, что мой паспорт — фальшивка. Не знаю, почему я разбираю этот предмет с такой томительной настойчивостью. Быть может, оттого, что я просто отлыниваю от обязанности описать мою поездку в Ленинград? И все же дольше тянуть с этим нельзя.