– И что, он правда такой интересный, этот ваш Гилман? Фамилия-то какая!
– Да, мам, очень! Вот бы у нас в школе такая литература была, а то только вслух читаем и на вопросы в учебнике отвечаем. А еще он очень-очень добрый, он мальчишкам из подъезда книжки приносит и еду оставляет, он сразу согласился Леночке помочь, он…
Мама как-то странно, прищурившись, посмотрела на меня и хитро улыбнулась:
– Уж не влюбился ли ты у меня, заяц?
Бдыщ! От одного этого ее вопроса уютную пещеру разнесло вдребезги отколовшимся куском скалы. Ну зачем, мама? Я чувствовала, как каменная лавина врывается в меня и переворачивает там все вверх дном.
– Ни-ког-да! Я никогда ни в кого не влюблюсь! – заорала я. – Ну зачем ты все испортила? Я никогда больше ничего тебе не расскажу!
Меня трясло. Честно говоря, сама не ожидала от себя такого: хотелось все крушить и ломать. Я вылетела из комнаты и закрылась в туалете. «Влюбилась». Да как они смеют лезть в меня? Да что они понимают? Меня просто колошматило. А что хуже всего, теперь-то мама точно уверится, что я влюбилась – ведь только влюбленные ведут себя так по-идиотски: вскакивают, в туалет убегают. Что они все ко мне прицепились? Больше дел, что ли, в жизни нет, как влюбляться? Да вокруг столько всего интересного, а они придумали розовенькие бантики и кружавчики и умиляются на этот свой сироп. И в школе разговоры, кто кого любит, и дома…
– Заяц, – позвал тихий мамин голос из-за двери, – ну прости, я глупость сморозила, просто вспомнила себя в твоем возрасте… А ты у меня совсем особенная девочка. Выйди, пожалуйста.
Я же говорю, я дефективная: не умею долго обижаться так же, как врать. Для меня лучше попросить прощения, даже если я ни в чем не виновата, лишь бы снова все было мирно и гладко. Но вот если я вспылю, то спасайся кто может. И кто не может, тоже берегись и пригибайся, потому что по дому в этом случае летают чашки, тарелки и вообще все, что попадется под руку. А под руку порой попадаются очень неподходящие предметы.
– А не пойти ли тебе, дочка, в цирковое училище? – предлагает в таких случаях папа. – У тебя отлично получится жонглировать.
И я сразу остываю и принимаюсь плакать над разбитой посудой, а потом часами ее склеивать. Тоня говорит, что я как море: если штормит, то лучше держаться подальше, зато после бури будет мягко ласкать нежными волнами.
Мама взяла гитару и устроилась рядом со мной на диване.
– Давай я тебе спою свою любимую, из детства?
Я прикрыла глаза. Мама пела низким глубоким голосом, и не важно, что песня опять была о любви. Про такую любовь можно слушать бесконечно, и мечтать о ней можно, потому что такая бывает только в стихах. «Любовь – над бурей поднятый маяк», – пела мама, а я чувствовала, как и внутри меня буря утихает и успокаивается, отступают волны гнева, и остается только мамин голос, тот самый, что пел когда-то про чечена. «Любовь – звезда, которою моряк определяет место в океане», – да, в такую любовь я верила, а не в эти дурацкие перемигивания взрослых, в шушуканье девчонок на переменках… Просто мой маяк еще не зажегся, и я не хочу подменять его карманным фонариком. Я прислонилась к маминому плечу, а мама пела теперь уже по-английски, и это завораживало еще сильнее, растекалось по комнате, как древняя магия.
– Это на среднеанглийском, – профессионально пояснила она, – сто шестнадцатый сонет Шекспира. – Мама накрыла ладонью последние затихающие ноты. – Мой любимый. Да ты уже почти спишь, заяц. Постарайся с Тоней помириться, она хорошая.
Мама вышла из комнаты, а у меня в голове все еще звучал ее низкий хрипловатый голос: “If this be error and upon me proved, I never writ, nor no man ever loved”. «А если я не прав и лжет мой стих, то нет любви – и нет стихов моих». Сон никак не шел, и я решила начать читать недетскую книгу в красной обложке, которую дал Яков Семенович. Книга называлась «Пятая печать».
Глава 17
Это случилось на математике. В кабинет заглянула перепуганная Марина Владимировна:
– Можно я заберу Бойцову? Это срочно.
Неужели Алмих что-то заподозрил? Не могли же мы оставить следы у него в кабинете? Мы же выключили комп, Гришка даже стер историю поиска. Я послушно собрала рюкзак, с тревогой поглядывая на классную. Марина Владимировна никогда раньше не говорила так жестко и холодно, как конвоир, сопровождающий арестанта на суд.
– Не ожидала я от тебя, Анастасия, – выговаривала мне по дороге классная. – Моя лучшая ученица, отличница. Отличилась, нечего сказать…
– А что случилось? – Я искренне не понимала, в чем дело.
– Сейчас придем к Александру Михайловичу, и узнаешь, – горестно покачала головой Марина Владимировна.
Алмих восседал на кресле, как на троне, и свысока смотрел на меня – ну, ни дать ни взять царь, только что одержавший победу над Наполеоном.
– Ну? – спросил он как-то слишком спокойно, а лицо оставалось на удивление бледным.
Я не знала, как реагировать на это «ну». Переспросить, что он имеет в виду, – как-то невежливо, рассказать, как прошел день, – странно. Я предпочла молчать и вопросительно смотреть на директора.
Алмих тяжело вздохнул, видимо, сожалея, что у него в школе учатся такие идиоты, не способные понять его с первого слова, поэтому добавил второе:
– Ну? Что?
– Ничего, – отозвалась я. А что еще скажешь-то?
У директора начали розоветь уши – верный признак, что кому-то сейчас достанется. Марина Владимировна на всякий случай отодвинулась подальше от стола и заняла оборонительную позицию за стулом для посетителей, куда Алмих так и не предложил ей сесть.
– Вот видите? – Алмих указал на меня пальцем. – Видите, как она разговаривает?
– Анастасия, – вмешалась Марина Владимировна, – почему ты грубишь? Тебе Александр Михайлович поручил защитить честь школы. А ты?
Фуф, так дело просто в проекте? А я-то уже перепугалась, что нас вчера застукали.
– Да я не против, – сказала я.
Сейчас на радостях я готова была согласиться на любой проект. К тому же мне совершенно не хотелось расстраивать классную. Она была хорошая, наша Марина Владимировна… Еще во втором классе, когда только начался английский и когда она не была у нас классной, на самом первом уроке она порывисто ворвалась в кабинет – в темно-зеленой водолазке и клетчатой шотландке – и с ходу начала тараторить на английском. Никто ничего тогда не понял, но все завороженно слушали эти взлетающие вверх и опускающиеся до скрипа вниз интонации. «Англичанка», – с придыханием говорили про нее на переменах. Да, мы тогда были уверены, что она именно англичанка, которую по какому-то недоразумению зовут Мариной Владимировной. Позже, когда она рассказывала про Тауэр и Виндзор, про Генриха VIII и Вильгельма Завоевателя, мы почти так же наивно верили, что она лично знала всех этих Тюдоров и Стюартов – ведь она была в Букингемском дворце и ходила в «Глобус», где играл сам Шекспир! За неимением других англичан поблизости Марина Владимировна стала воплощением всего британского: далекого, чарующего, магического. Она сама говорила, что больна Англией, и, видно, передала свои бациллы всему классу. А во мне этот вирус помножился на врожденный и впитанный с молоком матери – мне, в общем-то, и учить ничего было не нужно, казалось, я уже родилась с английским в голове. Конечно, Марина Владимировна считала меня своей лучшей ученицей. Тем печальнее было разочаровывать ее теперь.