Книга Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е, страница 7. Автор книги Дмитрий Быков

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е»

Cтраница 7

Вот «Наводнение» — оно про такое же расчеловечивание, но в смысле более широком, метафорическом; Замятин все-таки имел исключительное, нечеловеческое чутье на все новое, и доходило это до него раньше, чем до большинства. Умер он, кстати, того же 10 марта, что и Булгаков, только двумя годами раньше, — и удивительное у них было психологическое, нравственное, даже и стилистическое сходство, и темы они разрабатывали одни и те же (любопытнейшее занятие — сравнить исторические главы

«Мастера» и «Бич Божий»). Но параллели эти, особенно на рубеже двадцатых-тридцатых, ничуть не мистические, а вполне естественные: народился в самом деле новый тип, для которого жизнь человеческая — совершенное ничто. Ключ к атмосфере этого времени — в двух фразах: «Всю ночь со взморья ветер бил прямо в окно, стекла звенели, вода в Неве подымалась. И будто связанная с Невой подземными жилами — подымалась кровь».

Софья убивает Ганьку, как Зотова — Сонечку, за то, что та молода, красива, удачлива. За то, что сама она старше, и жизнь ее кончена; за то, что она бесплодна. Сама сцена убийства — точно из судебного фельетона или протокола: «Ганькины туфли, коричневое платье, сорочка, политые керосином, уже горели в печи, а сама она, вся голая, розовая, парная, лежала ничком на полу, и по ней, не спеша, уверенно ползала муха. Софья увидела муху, прогнала ее. Чужие, Софьины руки, легко, спокойно разрубили тело пополам — иначе его было никак не унести. Софья в это время думала, что в кухне на лавке лежит еще не дочищенная Ганькой картошка, нужно ее сварить к обеду. Она пошла в кухню, заперла дверь на крючок, затопила там печь».

Но именно после этого убийства «в ней наконец прорвало какой-то нарыв, лилось оттуда, капало, и с каждой каплей ей становилось все легче». И именно после этого убийства неплодная Софья забеременела и в родильной горячке призналась в убийстве. И здесь — финал, обрыв текста, истории, да и литературной судьбы Замятина. Это последний великий текст двадцатых. И, может быть, лучший в этой книге — так холодно и точно он написан, так неуклонно проведены его лейтмотивы: кровь, вода, наводнение, синяя жила, как Нева… Можно бы толковать этот текст произвольно, усматривая, например, в революции метафору кровавого наводнения, «поднимающейся крови» и утверждая, что только после этой волны убийств и расправ в России раскрылось что-то и она смогла наконец понести дитя, родить нечто новое и небывалое. Что только такой ценой возможно было обновление — но все эти плоские трактовки только унижают последний петербургский рассказ Замятина, последнюю прозу самой странной, отчаянной и плодотворной советской эпохи. Замятин сказал об этой атмосфере больше, полней, чем все описатели студенческих оргий и послереволюционных самоубийств; сказал так, что ощутим стал запах эпохи — запах комаровского чулана, в котором спрятан свежий труп. Не единственный ее запах, нет; но запах этот пробивается через все остальное, через все весеннее обновление и паровозный субботнический энтузиазм. Замятин, как всегда, сказал не про то, о чем говорили все, — но про то, что все чувствовали.

И сейчас, после очередного крушения надежд, это тоже так.

6

И обо всем этом, возможно, не стоило бы сейчас вспоминать, если бы мы не жили в очень схожей реальности, заставляющей поминутно оглядываться на двадцатые годы; если бы наша собственная действительность не была сколком с советского Серебряного века — семидесятых; только труба пониже и дым пожиже.

Я окончательно уверился в необходимости издать эту антологию после истории Артема Исхакова, который убил свою бывшую подругу Таню Страхову, дважды вступил с ее телом в посмертный сексуальный контакт, подробно описал все это и повесился. Ему было двадцать, ей — девятнадцать. Этот случай породил большую литературу и колоссальный хайп в сетях, и все это прямое продолжение «Дела о трупе», то есть коллизия Серебряного века, брошенная в полк.

Эпоха девяностых имела некоторые черты послереволюционного разочарования. Вместо Гражданской войны — братковские войны по всей России (статистически не менее кровопролитные, хотя в основе тут лежала совсем не идеология; но ведь и в незабываемом 1919-м тоже немногие понимали разницу между большевиками, коммунистами и интернационалом). Вместо сексуальной революции, которой чаяли и не дождались, — по выражению сексолога Льва Щеглова, «сексуальный русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Ныне, во времена духовных скреп, полноценной реставрации архаической патриархальной семьи не произошло, и ситуация духовного тупика продолжает порождать разочарование, депрессию, насилие; когда людям «некуда жить», они ищут новых смыслов сначала в сексе, а потом в смерти. «Их уединение и почти болезненное взаимное блаженство, получаемое из примитивной сексуальной любви, безделья и обильной пищи, объясняются безумием и смертельной опасностью, которые реально содержатся во всем империалистическом мире. Им деться и спастись некуда, как только крепко обняв друг друга, и им надо спешить», — писал Андрей Платонов о романе Хемингуэя «Прощай, оружие». Если убрать слово «империалистический», получится точная картина сегодняшнего дня.

Первый русский социальный роман об адюльтере, разводе и попытках нового семейного устройства заканчивался словами: «Жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» Без этого смысла всякая жизнь — трагическая, как у Анны Карениной, или идиллическая, как у Константина Левина, — одинаково способна довести до отчаяния и самоубийства. Роман Толстого, сама его коллизия точно так же продиктована разочарованием от неуспеха реформ и возвращения на круги своя: «У нас все теперь переворотилось и только еще укладывается» — но укладывается на прежнее место. Попытка наладить новую жизнь не удалась, Россия вернулась на свою железную дорогу, которая потому и железная, что не меняется; можно попробовать спастись от этого разочарования в очередной оргии, а от нее — в смерти, но все это одинаково бесплодно. Ради этого напоминания — и ради очередной попытки обрести смысл не в кровавом разгуле и не в сексуальном гедонизме — стоит вспомнить кровь и грязь двадцатых годов. Боюсь только, выходом из этого соблазна опять окажутся «индустриализация, коллективизация и культурная революция», то есть торжествующий и неумолимый железобетон.

Что же, тогда у нас будет еще один повод поностальгировать.

Дмитрий Быков
Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е
Владимир Маяковский
Маруся отравилась

Вечером после работы этот комсомолец уже не ваш товарищ. Вы не называйте его Борей, а, подделываясь под гнусавый французский акцепт, должны называть его «Боб»…

«Комс. правда»

В Ленинграде девушка-работница отравилась, потому что у нее не было лакированных туфель, точно таких же, какие носила ее подруга Таня…

«Комс. правда»
Из тучки месяц вылез,
молоденький такой…
Маруська отравилась,
везут в прием-покой.
Понравился Маруське
один
с недавних пор:
нафабренные усики,
расчесанный пробор,
Он был
монтером Ваней,
но…
в духе парижан
себе
присвоил званье:
«электротехник Жан».
Он говорил ей часто
одну и ту же речь:
— Ужасное мещанство —
невинность
зря
беречь. —
Сошлись и погуляли,
и хмурит
Жан
лицо —
нашел он,
что
у Ляли
красивше бельецо.
Марусе разнесчастной
сказал, как джентльмен:
— Ужасное мещанство —
семейный
этот
плен. —
Он с ней
расстался
ровно
через пятнадцать дней
за то,
что лакированных
нет туфелек у ней.
На туфли
денег надо,
а денег
нет и так…
Себе
Маруся
яду
купила
на пятак.
Короткой
жизни
точка.
— Смер-тель-ный
я-яд
испит…
В малиновом платочке
в гробу
Маруся
спит.
Развылся ветер гадкий.
На вечер,
ветру в лад,
в ячейке
об упадке
поставили
доклад.

ПОЧЕМУ?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация