Слушал его, слушал, терпел, терпел, и не выдержал, сорвался. Конечно, не следовало на духовную особу орать, да кулаками под носом у него трясти, но сердце не выдержало. Сперва Кавгадый о том, ныне свой священник – и оба в одну дуду. Неужто не ясно – сейчас ему чистоту эту подавай, нынче же, потому как суд завтра!
Чуть ли не взашей отца Арсения к тверичу прогнал. Мол, ему про его неправоту толкуй, да передай, что князь готов покаяться и на любую епитимию согласен. Но хоть и отправил, а особых надежд не питал. С кем иным еще можно было бы столковаться, но этот же тверич… Ну да попытка – не пытка.
Однако не вышло. Приехал священник расстроенный, унылый – все стало ясно без слов. Можно было даже не слушать, как он, дескать, битый час отцу Александру объяснял его неправоту, а тот в ответ сам на него напустился:
– Ты за сие чадо пред богом в ответе, ты и налагай епитимии. А не то я сам с жалобой к митрополиту подамся и поведаю, яко питомец твой постные дни пятничные ни во что не чтит, да кровь тварную жрет с басурманами. Что до меня, я сам перед святителем за свои деяния отвечу. А отлучил его не просто за трапезу скверную, но по совокупности, ибо до того сын твой духовный и в лжесвидетельстве замечен, притом неоднократно, а сие не просто грех, но смертный.
Поведал это отец Арсений и стоит, с ноги на ногу переминается, исподлобья поглядывает, да сказать не решается. Не сразу, но дошло, осенило. Мало того, что этот стервец ничем подсобить не возмог, так он вдобавок собирается по совету тверича и впрямь епитимию на своего князя наложить?!
Как удержался, чтоб попу никудышнему рожу не набить – бог ведает. Кто знает, может как раз всевышний и удержал. А потому хоть и облаял его всяко-разно, но до рукоприкладства не дошло. Так, потряс немного за бороду, но и токмо. Да и то позже, по совету бояр верных, пошел виниться. Мол, не со зла, отче, прости за ради Христа. Бормотал словеса покаянные, а у самого одна мысль – как исхитриться и все поправить?
Времени чуть оставалось, завтра суд, но кое к кому из князей заехать успел. Мыслил ко всем заглянуть, но хватило двух – с Дмитрова и Галича-Мерьского – дабы понять: и тут проку не жди.
А ведь как старался. Битый час распинался перед князем Федором Давыдовичем вместе с братцем его князем Борисом, втолковывая, будто не так дело было. Он эту поганую кровяную колбаску и куснул-то раз единый, да и то проглотить не успел, выплюнул. То есть ежели разобраться, и не вкушал вовсе – сущую напраслину на него отец Александр возвел, потому как из Твери и личный духовник Михаила Ярославича. Но в ответ одно слышал: «Все так, княже, ан нехорошо. Слово-то молвлено, а оно не воробей, уж коль выпорхнуло, стало быть…»
Сдержался, орать на тупоголовых не стал, разве голос повысил, когда сызнова дурням этим втолковать принялся, что и само отлучение – не анафема, не проклятие. Так, пустячок временный, совсем ненадолго. А если учесть, что священник на то права вовсе не имел, отлучение вроде как совсем не считается. А в ответ снова и снова получал одно и то же: «Все так, Юрий Данилович, ан нехорошо…»
Да кто б спорил! Но речь-то об ином – останутся они на его стороне али как. Деваться некуда, в открытую пошел. Мол, как насчет завтрашнего дня, не подведете? И сердцем почуял, худо дело складывается, совсем худо. Оба уперли очи долу и, подобно двум баранам, тупо разглядывают грязный войлок под ногами, а на него и не глядят. А уж когда он попытался положить руку на плечо старшего из братьев, тот и вовсе испуганно отшатнулся, очевидно, желая прикосновения отлученного избежать.
Оставалось последнее средство. Пришлось пригрозить: «Не за меня завтра призываю постоять, за самих себя. Ежели от чего откажетесь, хан и вас за лжу не помилует». Опять же про гривны недоданные Федору Давыдовичу напомнил. Но и тут посопели, покряхтели и… промолчали.
Подумав, к прочим вовсе не поехал – в свой шатер коня повернул, да путь, как назло, мимо тверского становища лежал, а там у крайнего шатра сызнова на гусляра проклятущего напоролся. Тот же, подметив князя, как загорланит во всю глотку:
Искупался Юрик в речке,
После хвастал, что святой, —
Просыхал два дня на печке
Весь простуженный и злой!
А сам, стервец, на него взирает и едва подметил, что на него внимание обратили, пуще прежнего заорал, притом еще обиднее:
Что зазнался рано, Юрик,
Рано, Юрик, позабыл,
Как ты, Юрик, по Москве
На лаптях дерьмо носил.
Далее и вовсе такое пошло, хоть святых выноси. И все эти бранные слова сей скоморох исхитрился рядышком с его княжеским именем уложить.
Не выдержал, пришпорил коня, чтоб разобраться с наглецом. Замахнулся, хлестнул, да тот столь лихо рукав под плеть подставил, что кончик вокруг его руки замотался, а скоморох успел еще и отпрянуть. А рукоять плети, чтоб из ладони не выпадала, особым шнурком к ней крепилась. Словом, не удалось в седле удержаться, чуть не свалился с коня. Вот уж позорище так позорище. А тут сызнова скоморох со своими словесами:
– Ты чего, князюшка разлюбезный? Отомстить решил? Тогда езжай к хану, пади ему в ноги, да проси слезно, чтоб тебя тверские скоморохи не забижали. Тебе таковское как раз впору. А сам тягаться со мной не берись – пупок надорвешь.
Слова эти прозвучали как оплеуха – звонкая, хлесткая. На таковскую один ответ, и Юрий, совсем озлившись, саблю потянул из ножен. Но, как назло, боярин Кирилла Силыч откуда ни возьмись вынырнул и строго эдак головой покачал: «Не замай!». А на возмущение праведное – негоже, чтоб гусляр, приблуда, бродяга про князя таковское нес – невозмутимо пояснил. Мол, то скоморох совсем про иного мальца пел. Эвон, Черныш подле него сидит, коего в крещении христианским имечком Юрий нарекли. И в Москве ему, когда одного из бояр сопровождал, тоже довелось побывать. А в конце прибавил:
– Святым делом наш гусляр занят, богоугодным. Горюет малый по брату своему, невинно убиенному Романцом подлым, а баюнник сей своими прибаутками его развеселить пытается. Вот какой намек ядовитый ухитрился подпустить!
– Ты еще скажи, что и словеса у него богоугодные, – ляпнул Юрий, чтоб оставить последнее слово за собой, но получилось хуже некуда. Скоморох словно токмо того и ждал, да как заорет:
– Так тебе богоугодные нужны?! Радуйся, княже, их есть у меня, – и как затянул:
Эх, чтоб твою мать, рожки вылезли на роже,
Пробиваются копыта прямо через кожу!
В очи глянул, обомлел – глаз бесовский тоже,
С отлученным жди беды, хвост проклюнет позже.
То уже не оплеуха – то оглоблей по голове. Аж загудело в ушах и в жар бросило. Очи пелена кровавая застила, в висках молоточки невидимые застучали. Хорошо, верный Мина вовремя руку удержал, коя мертвой хваткой в рукоять сабли вцепилась, да на ухо шепнул, что неча тут выстаивать, ехать надобно.
Как во сне за холку лошадиную ухватился, нога два раза из стремени выскакивала, позор усугубляя. Забрался кое-как, огрел неповинную коняку что есть мочи, и рванул обратно в свое становище. А вдогон новое несется, чуть ли не пророческое. Да такое мрачное, аж озноб прохватил.