Книга Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы, страница 107. Автор книги Вячеслав Недошивин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы»

Cтраница 107

«Ненормальная» жена его (среди поэтов поэт – нормальный!) преодолеть не сможет двух вещей. О первой я уже сказал, о первой напишет в 1915-м сестре Сергея: «Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду…» Но добавит: и Соню люблю, «и это вечно, и от нее я не смогу уйти…» А про вторую Марина скажет только Парнок: на полном серьезе признается ей, что хочет от нее… ребенка. Ненормальная, конечно! Это и станет причиной разрыва – Соня, «Снежная королева» ее, окажется не холодней – нормальней. И однажды, придя к Соне, Марина застанет у нее другую, «большую, толстую, черную» – актрису Эрарскую, ту, которая будет с Парнок долгих шестнадцать лет. «Сонет дописан, вальс дослушан, – напишет Соня в стихах, – и доцелованы уста…» Правда, пишут, что Парнок, и когда жила потом на 4-й Тверской-Ямской (Москва, ул. 4-я Тверская-Ямская, 8), и в Неопалимовском (Москва, 1-й Неопалимовский пер., 3), и в последней своей квартире на Никитском (Москва, Никитский бул., 12а), где и умрет, до конца, до разрыва сердца в 1933-м, держала фотографию Марины у постели. Цветаева же, если печатно, не назовет ее имени ни разу. «Первая жизненная катастрофа» – этим всё сказано…

Ребенок у нее появится, сразу после Сони родится дочь Ира. Но смерть дочери, а если прямо говорить – убийство ее Цветаевой я бы назвал второй крупнейшей катастрофой поэта. Это случится в приюте, куда отдать и Алю, первенца, и трехлетнюю Ирину уговорит Марину как раз тот самый Павлушков, муж Драконны, выставивший ее когда-то из собственного дома. Всё сойдется в жизни Цветаевой. Она ведь даже хоронить Иру не поедет. Дочь закопают в общей яме. И яма эта станет первой из трех утерянных могил ее семьи. И ее ведь могилы. Четвертой!..

Всё потеряет после Октябрьского переворота. А однажды, возвращаясь как раз от Павлушковых, едва не погибнет и сама. Ей в ту ночь, которая лишь случайно не поставит точку в ее «романе со смертью», будет всего двадцать семь. Поможет случай, больше похожий на провидение. Точнее: спасут две бабы из деревни Аминьево. И, представьте, лошадь, которая даже не остановится!..

«Благая весть…»

Она впервые плакала на людях. Слезы текли, даже когда зажгли свет. Платка не было, и она, уже мать двоих детей и известный поэт, не стесняясь, зло утирала щеки кулаком. В каком ряду сидела, не пишет, но случилось это в «Синема», в нынешнем кинотеатре «Художественный».

Крутили ленту про Жанну д’Арк. «Она немножко напоминала меня, – пишет Цветаева, – круглолицая, с ясными глазами, сложение мальчика. И моя повадка. Смущенно-гордая». Узнавание душ… Жанна – «вот мой дом и мое дело в мире, всё остальное – ничто!» – напишет в дневнике после фильма. Через год, в 1920-м, допишет: «Литература? Нет! Все книги мира, чужие и свои, отдам за один, один маленький язычок костра» Жанны!..

Цветаева. Из «Записной книжки № 5»: «Вчера, возвращаясь домой по Арбату, было так черно, что мне казалось: я иду по звездам… Я – бродячая собака. Я в каждую секунду своей жизни готова идти за каждым. Мой хозяин – все и – никто… Я, конечно, кончу самоубийством, ибо всё мое желание любви – желание смерти. Это гораздо сложнее, чем “хочу” и “не хочу”… Смерть страшна только телу. Душа ее не мыслит. Поэтому – в самоубийстве – тело – единственный герой… Героизм тела – умереть, героизм души – жить…»

Жить! Это написала, когда само существование ее превращалось в тихую борьбу с зажатым ртом. В немое кино. В триллер – дикий и бессловесный.

«…Мама! Я не могу спать! У меня такие острые думы!.. – теребила ее шестилетняя дочь Аля. – Ты замечала, что горе – уютное? Какой-то круг…» «Уютное горе». Можно было бы улыбнуться лепету ребенка, если бы не знать, какими острыми были думы в том памятном 1919-м у ее матери – у Цветаевой.

Пик несчастий наступил к Вербной субботе. Накануне в одночасье она потеряла старинную овальную брошку, потом башмаки (сожгла ненароком), ключ от дома и последние 500 рублей. 500 р. – это 50 фунтов картошки, или почти башмаки, или на худой конец калоши плюс 20 фунтов картошки. В дневнике запишет: «Я… совершенно серьезно – с надеждой – поглядела на крюк в столовой. – Как просто!..» И какой соблазн! А уже в пасхальную ночь, убитая людским и дружеским равнодушием, «пустотой дома и пустотой сердца», скажет Але: «Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой, – нечего лезть к Богу… У него таких и без нас много! Никуда мы не пойдем, ни в какую церковь, и никакого Христос Воскресе не будет – а ляжем с тобой спать!» – «Да, конечно, милая Марина! – кинется к ней Аля. – К таким, как мы, Бог сам должен приходить! Потому что мы застенчивые нищие, правда?» И обе легли спать на единственную кровать, обе, как были – в платьях. Аля заснула, а Цветаева «жгла себя горечью» первой в жизни Пасхи «без Христос Воскресе». Она, так старавшаяся всю зиму превратить быт в бытие: и дети, и очереди, и служба, и топка, и иней на обоях, и каша в самоваре, и три пьесы – «и столько стихов – и такие хорошие – и ни одна собака…»

Что ж, пусть поспят… А я расскажу о единственной хорошей новости, полученной ею за последние полгода, о ее муже, о Сергее. Тоже, кстати, триллер, и тоже бессловесный, ибо почти никому в красной Москве не могла она рассказать о нем – о своем юнкере, который сражался на юге в Белой армии… Но однажды и – как раз в Благовещенье, в пустой и холодной квартире в Борисоглебском, в доме, снятом с Сергеем еще в 1914 году и когда-то любовно обставленном, вдруг раздался поздний телефонный звонок. Звонил Кандауров, художник, знакомый семьи:

– Марина Ивановна, я получил известия из Крыма, – он взял паузу, – и должен вам сказать, что Сережа…

«Убит», – мысленно подсказала она ему.

– Жив и здоров и просил вам кланяться…

«Минут пять спустя начинаю плакать, – пишет. – Точное чувство до краев переполненных глаз… Колени дрожат. Чувство легкой… тошноты. Благовещенье! – Благая Весть! – Недаром это мой любимый праздник!..»

Увы, через два года в театре Таирова под всеобщий радостный вскрик зала ее сердце точно так же «окаменеет от страха»: «Убит? Жив? Ранен?..»

Из дневников Цветаевой за 1919 год: «Сила человека часто заключается в том, чего он не может сделать, а не в том, что может… Мое “не могу” – некий предел… “Не могу” священнее “не хочу”… Мое “не могу” – это меньше всего немощь. Больше того: это моя главная мощь. Значит, есть что-то во мне, что вопреки всем моим хотениям… все-таки не хочет… Я говорю о смертном “не могу”, о том… ради которого даешь себя на части рвать… Не могу… даже если весь мир вокруг делает так и это никому не кажется зазорным… Утверждаю: “не могу”, а не “не хочу” создает героев!..»

Сергей «не мог» переступить через себя и не оказаться на Дону, в стане белых. Как «не могла» и она (хоть на части рвите!) встать на сторону большевиков. Она, жадно ждавшая революции в 1907-м, звавшая пожар восстания даже на родительский дом («Неужели эти стекла не зазвенят под камнями? С каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!»), после 1917-го четко выскажет, может, самую великую мысль свою про все прошлые и даже будущие революции: «Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст, – скажет, – столь омерзительна из дворницких…» «Князья» и «дворники» здесь, конечно, условные, она никого не хотела унизить, но для непонятливых пояснила: «Две расы. Божественная и скотская. Первые всегда слышат музыку, вторые – никогда. Первые – друзья, вторые – враги…»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация