Книга Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы, страница 159. Автор книги Вячеслав Недошивин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы»

Cтраница 159

Всё было у них. Почуяв, что дело идет к свадьбе, мать Миши позвала Тасю: «Вы собираетесь замуж? Не советую. Ему надо учиться». Миша скажет: «Ну мало ли что она не хочет…» И 26 апреля 1913 года в церкви на Подоле шагнул с невестой под венец. «Фаты у меня, конечно, не было, – вспоминала Тася. – Подвенечного платья тоже, я куда-то дела все деньги, что отец прислал… Была полотняная юбка в складку. Мама купила блузку… Почему-то под венцом хохотали ужасно…» Уж не потому ли, что Миша, сын профессора богословия, давно не носил крестика, да и она – тоже. Но главное – никто в церкви не знал, да и не узнает потом, что накануне свадьбы Тася сделала аборт. «Никак нельзя было оставлять», – скажет в старости. И то сказать: если она готова была спать в умывальнике, то ребенка класть куда – не в мыльницу же? Вот на аборт и пошли те сто рублей, что прислал ей отец.

Через много лет, незадолго до смерти, Булгаков напишет другу, что совершил в жизни пять роковых ошибок. Но каких, не скажет. Литературоведы мозги сломают, пытаясь вычислить их. Ошибка, что бросил медицину, что сорвалась эмиграция, что не так ответил Сталину, когда тот позвонил ему в 1930-м, наконец, что взялся писать пьесу «Батум». Мне же кажется, первой ошибкой стал первый аборт Таси, а второй – второй аборт; она сделает его через четыре года. Он ведь страшно любил детей – это знали многие. Но, увы, еще больше любил комфорт, а эгоизм вообще возводил в достоинство. «Гордость сатанинская, – подчеркнет в дневнике сестра Надя, – сознание недюжинности, отвращение к обычному строю жизни и отсюда – “право на эгоизм”…» Что говорить, ведь сразу после свадьбы он стал заглядываться и на одну красавицу с Ботанической (караулил ее, дарил цветы, конфеты-тянучки), и на «черноглазку» с крутейшей Мало-Подвальной, а Тасе, насплошь родной, даже губы запретит красить: ведь мужики оглядываются, ужас!.. Куда это годится?

А вообще, жили насвистывая. Зимой каток и, представьте, бобслей на киевских горках, летом велосипед или футбол – он организовал первую в городе команду (ау, киевское «Динамо»!). Днем библиотека, горы книг к экзамену, на голове – вконец разрушенный пробор, а за столом рядом Тася – вся в слезах над французским романом. Вечером – кафе, рестораны на те пятьдесят рублей, что регулярно присылал ей отец, и – если рубль последний, а лихач рядом – садились и ехали! Славно жили, пока не грянула война. Пока наш педиатр не оказался в Черновцах, в госпитале Красного Креста, а она, сорванная из дома телеграммой его, не грохнулась в обморок, помогая ампутировать ногу. «Держи крепче!» – покрикивал на нее. «Он пилил ноги, а я их держала, – вспомнит Тася. – Нашатырь понюхаю и держу…» И ведь не Родине служила (как Любовь Белозерская, вторая жена Булгакова, – та в медсестры пойдет из «высокого патриотизма»!), не писателю еще, культовому драматургу (как третья жена его Елена Шиловская), нет – просто мальчишке, без которого жить не могла. Биограф Булгакова Алексей Варламов в книге о нем скажет точно: «Ему невероятно повезло с первой женой, ей с ним – нисколько. Всё, что она делала в последующие годы, вызывает только восхищение. Если бы не было рядом этой женщины, явление писателя в литературе не состоялось бы». Без Белозерской, пишет, без Шиловской состоялось бы, без Татьяны – никогда…

Она спасет его трижды. Сначала вырвет из двухлетней наркотической зависимости, из морфинизма – верная ведь смерть. Он сам поставит себе диагноз. «Диагнозы, – восхищалась Тася, – он замечательно ставил!» В тот день в больницу, уже в Никольском, куда его назначили главврачом, привезли ребенка, умиравшего от дифтерита. Он разрезал детское горло, вставил трубку и стал отсасывать дифтеритные пленки. Когда, глухо охнув от страха, стал оседать на пол фельдшер, трубку перехватила Степанида, медсестра, а Булгаков, зыркнув на Тасю, прошептал: «Пленка в рот попала. Надо делать прививку». Тася, опытная уже (принимали до ста пациентов в день – резали пальцы, скоблили матки, вскрывали животы), предупредила: распухнут губы и лицо, начнется нестерпимый зуд. И когда боль после прививки и впрямь возникла, он, начальник, крикнул Степаниде: «Шприц и морфий!» Через полгода, уже законченный наркоман («он был, – говорила Тася, – такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий»), шприцем и запустит в жену – неси морфий! Потом, в Вязьме, когда она соврет ему, что в аптеках морфия уже нет, швырнет горящий примус. Да, да! Чудом не сгорели. А в Киеве, уже дважды в день коловшийся и гонявшийся по ночам за призраками, озверев, выхватит браунинг – ищи! Спасет его Тася да ставший отчимом его Иван Павлович Воскресенский, тоже врач: «Нужно вводить, – скажет, – дистиллированную воду взамен морфия, обмануть рефлекс». И по секрету от Миши станет носить Тасе запаянные ампулы с водой, точь-в-точь морфий. Так пришло избавление – редкий в медицине случай. Потом в рассказе «Морфий» врач Поляков, умерший от наркотиков, скажет: «Других предупреждаю: будьте осторожны с белыми, растворимыми в 25 частях воды, кристаллами. Я слишком им доверился, и они меня погубили…»

Второй раз Тася спасет его от возвратного тифа во Владикавказе, где он окажется с отступающими белыми. Шла эвакуация, армия бежала, а тут – жизнь на волоске. «Болезнь заразная, – мельком глянул на Булгакова военврач, – его надо изолировать». «Куда? – крикнула Тася. – Кто будет ухаживать за Мишей? Я у него – одна!» Ехать было решительно нельзя: «Вы не довезете его до подножия Казбека». Но и оставаться – как? При красных-то? Она ведь прочла уже в газете, что красные в Иловайском изрубили и беженцев, и больных, не успевших уйти с войсками. Такой вот выбор – кругом смерть! Они остались, и эти трое суток без сна (полотенца на лоб, мокрые рубашки, прощания, когда он закатывал уже глаза) Тася запомнит навсегда. Когда на четвертое утро выползет на порог, город будет пуст, лишь ингуши, первыми занявшие его, будут всё еще подграбливать. Вот тогда, обмирая от страха, она и отнесет ювелиру витую, как канат («с палец толщиной»), длинную («два раза обкручивала вокруг шеи») золотую цепь, подарок отца. Рубите, дескать, звено!

Эта цепь спасет нам писателя и в третий раз. Уже – от голода. Рубить ее по куску, по звеньям будут долго. Но чем больше уменьшалась цепь, тем слабее становилась цепь семейная – узы любовные, брачные.

«Зачем тебе солнце?..»

Сколько раз ни прохожу мимо Кремля, столько раз вижу одну и ту же картинку. Вижу как белокаменного Ивана Великого обнимает лапами гигантский, на треть колокольни, доисторический ящер, ползущий вверх – к горящему на солнце куполу. Жуткая картина, если иметь воображение! Так заканчивалась одна из редакций его повести «Роковые яйца», где чудовищные гады, рожденные профессором Персиковым, сокрушив Красную армию, не замерзают на окраинах Москвы от грянувших было морозов, а – врываются в столицу и покоряют ее. Вариант этот он отбросил. Но вычеркните теперь – ну-ка – эту картинку из памяти?!. Тем более что мы-то знаем: иные гады водились тогда в Кремле. И главный – Сталин-Воланд – и спаситель, и губитель Булгакова. Это ведь он, генсек, семнадцать раз смотревший «Дни Турбиных», сначала приманит писателя: «Здорово берет! – заметит про него Горькому. – Против шерсти берет. Это мне нравится!» – а потом почти сотрет. «Наша сила в том, – скажет, – что мы и Булгакова научили на нас работать…»

Булгаков явится в Москву в конце сентября 1921 года. До этого был в Москве несколько раз и останавливался у дяди родного, у брата матери профессора-медика Покровского, прототипа будущей повести «Собачье сердце» (Москва, Чистый пер., 1/24). Однажды прожил у него аж два месяца и даже успел влюбиться в какую-то соседку по переулку, про которую напишет потом в дневнике: с ней «у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности…» И вот – сентябрь 21-го, Брянский вокзал, ночь и всего два фонаря на Дорогомиловском мосту. Так встретила его Москва.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация