Дейтонский мальчишка рухнул на свою кровать и улыбнулся: Не будь таким брюзгой, Арчи. А то уже заговорил, как мой отец.
Мне наплевать, сколько наркотиков ты употребляешь, но тебе будет не очень славно, если тебя отсюда вышибут, а?
Чепуху порешь, мистер Нью-Джерси. У меня в этом семестре сплошь пятерки и четверки, и пятерок больше, чем четверок, и если мне на экзаменах через месяц удастся все, что должно, я, вероятно, попаду в список декана. Вот уж папаша гордиться будет.
Ну и молодец. Но если собираешься и дальше каждый день удалбываться, то сколько еще так протянешь?
Протяну? Да я всегда не только тяну, я всегда на стреме и вперед, и чем выше улетаю, тем больше вперед. Тебе самому надо как-нибудь попробовать, Арчи. Крепчайшие стояки по эту сторону от Гибралтарский скалы.
Фергусон кратко фыркнул – почти как фыркала Эми, – но в данном случае то было признанием поражения, а не настоящим смехом. Он завел спор, который ему суждено было проиграть.
Мы никогда не будем моложе, чем сейчас, сказал Тим, а после того, как ты молод, все довольно быстро катится под уклон. Скучная взрослость. Фу из фу-ты-ну-ты. Работа, жена, пара детишек, и вот уже шаркаешь ногами в тапочках, ждешь, когда тебя свезут на фабрику клея – без зубов, без ничего. Так чего же не пожить и не повеселиться, пока можешь?
Все зависит от того, что ты зовешь весельем.
Отпускание всего, например.
Согласен. Но как ты себе представляешь отпускание?
Хорошенько заправляться и из кожи вон выпрыгивать.
У тебя такое, может, и получится, но это не для всех.
А ты б разве не выбрал летать, а не ползать по земле? Это ж так просто, Арчи. Просто руки разводишь – и взлетаешь.
Некоторым из нас этого не хочется. И даже думай мы, будто хотим, у нас не получится.
Это еще почему?
Потому что мы не можем, вот и все. Мы просто не можем.
Дело было не в том, что Фергусон не умел летать, или отпускать, или выпрыгивать вон из кожи, но для всего этого ему требовалась Эми, и теперь, когда они пережили свой первый разрыв, свое первое примирение и свое первое переживание того-что-спят-они-вместе-каждую-ночь во Франции, ему уже не удавалось отделить представление о том, кто он есть, от необходимости быть с нею. Нью-Йорк стал следующим шагом вперед, повседневной жизнью с возможностью ежедневно видеть друг дружку, быть вместе почти постоянно, если хотелось, но Фергусон понимал, что не может ни одну из этих возможностей принимать как данность, поскольку разрыв научил его: Эми – такая личность, кому нужно больше места, чем большинству людей, что ее удушающая мать вызвала у нее аллергию на любое и всякое эмоциональное давление, и если он потребует от нее больше, чем она согласна давать, рано или поздно она снова от него отпрянет. Иногда он задавался вопросом, не чересчур ли он ее любит – или не научился ли он еще, как любить ее правильно, поскольку истина заключалась в том, что Фергусон был бы счастлив жениться на ней хоть завтра, даже восемнадцатилетним студентом в первые свои месяцы колледжа он был готов идти дальше по всей своей оставшейся жизни с нею и никогда больше даже взгляда не бросить на какую-нибудь другую женщину. Он знал, до чего чрезмерны такие его мысли, но не мог прекратить их думать. Эми целиком сплелась с ним в нем самом. Он был тем, кем был, потому что теперь с ним внутри была она, и чего ради делать вид, будто он вообще может стать кем-то даже отдаленно человекообразным без нее?
Обо всем этом он не произносил ни слова. Смыл был не в том, чтобы отпугнуть ее, а в том, чтобы ее любить, и Фергусон старался как мог бдительно относиться к настроениям Эми и откликаться на тонкие, не высказанные вслух намеки, что подсказывали ему, хорошо ли сегодня ночью спать у нее в постели, к примеру, или она предпочтет подождать завтрашней ночи, или подчеркнуто спросить, желает ли она с ним сегодня вечером поужинать – или же лучше им встретиться попозже в «Вест-Энде», или обоим посидеть дома, потому что обоим нужно писать доклады, или же бросить все и сходить в «Талию» посмотреть кино. Он позволял ей принимать все эти решения, зная, что ей свободнее и счастливее, если решает это она, а поверх всего прочего та Эми, которой хотелось ему, была неистовой, нежной, остроумной девчонкой, что спасла ему жизнь после аварии, бестрепетным собратом-заговорщиком, кто проехала с ним через всю Францию, а не угрюмой царствующей персоной, изгнавшей его из своего двора прошлой осенью на четыре месяца одинокого прозябания в ссылке нью-джерсейского захолустья.
В большинстве случаев дело заканчивалось тем, что он проводил с нею ночь, в среднем – четыре или пять раз в неделю, часто целых шесть, а одну, две или порой три ночи – в одиночестве на односпальной койке на десятом этаже Карман-Холла. Такой порядок всех устраивает, ощущал Фергусон, хоть и желал он, чтобы цифры превратились в устойчивые семь и ноль, но самым важным тут было вот что: после двух лет тела их по-прежнему загорались огнем, когда они вместе заползали в постель, и редкой бывала та ночь, когда Фергусон спал с Эми и они не занимались любовью, прежде чем заснуть. Если вывернуть наизнанку утверждение Готтесмана, постоянный секс не только был для них полезен, но полезный секс делал их самих постояннее и крепче: двое переплетались в одно, а не одно и одно стояли порознь. Физическая близость, развившаяся между ними, была теперь такой насыщенной, что иногда Фергусон чувствовал: тело Эми известно ему лучше, чем его собственное. Но не всегда, и потому очень важно было, чтобы он ее слушал и следовал за ней в вопросах физических, чтобы он обращал пристальное внимание на то, что она ему говорит глазами, ибо то и дело он неверно толковал сигналы и поступал как-то не так, например, хватал ее и целовал, когда ей от него этого не хотелось, и хоть она его никогда не отталкивала (что лишь усиливало его смятение), он мог определить, что душа ее к такому не лежала, что как раз в тот миг о сексе она вовсе не думала так, как он о нем думал, а он о нем думал постоянно, но она все равно разрешала ему заниматься с собою любовью, поскольку ей не хотелось его разочаровывать, поддавалась его желаньям, вовлекаясь в них пассивно, механический секс, что было хуже, чем вообще никакого секса, и впервые, когда такое случилось, Фергусону стало так стыдно, что он поклялся никогда больше этого не допускать, но оно произошло опять, еще дважды за следующие несколько месяцев, отчего он понял наконец, что мужчины и женщины – это не одно и то же, и если он намерен поступать со свой женщиной правильно, ему придется обращать еще более пристальное внимание и учиться думать и чувствовать, как она, ибо у него в уме не было сомнений, что Эми в точности известно, о чем думает и что чувствует он, а это объясняло, почему она терпела его ляпсусы похоти и ослепленные любовью жесты недоумия.
Еще одна иногда совершаемая им ошибка – переоценивать самоуверенность Эми. Великий рев бытия, который испускала душа Шнейдерман, казалось, препятствует любым провалам в сомнение или неопределенность, но и у нее бывали скверные мгновения, как и у всех прочих, мгновения печали и слабости и мрачной задумчивости, а поскольку случались они так редко, то всегда казалось, будто они застают Фергусона врасплох. Превыше всего остального – интеллектуальные сомнения о том, здравы у нее политические воззрения или нет, будет ли для кого-либо ценно то, что она сделала, сказала или подумала, стоит ли сражаться с системой, если система никогда не изменится, не ухудшит ли чего-нибудь борьба за то, чтобы что-то улучшить, – из-за тех, кто поднимется против тех, кто сражается за то, чтобы сделать что-то лучше, – но еще и сомнения о себе самой, маленькие девчачьи штучки, что вдруг начинали ее терзать безо всякой видимой причины: губы у нее слишком тонкие, глаза слишком маленькие, чересчур большие зубы, на ногах слишком много родинок – тех самых светло-коричневых точек, которые так страстно любил Фергусон, но нет, говорила она, они уродские, и она нипочем больше не наденет шорты, а теперь она еще и разжирела, а теперь слишком уж всхуднула, и почему у нее такие маленькие груди, и черт бы забрал этот ее здоровенный еврейский нос, и какого хера делать ей с этими ее чокнутыми волосами торчком, это невозможно, невозможно с ними ничего сделать, и как вообще можно до сих пор хотеть красить губы, когда косметические компании промывают женщинам мозги, чтобы все они стремились к какому-то извращенному, искусственному видению женскости, дабы питать великую капиталистическую машину по выколачиванию прибыли, какая работает на том, что заставляет людей хотеть того, что им не нужно? Все это – от энергичной, привлекательной девушки в расцвете юной ее взрослости, и если такой человек, как Эми Шнейдерман, способна была эдак ставить под сомнение тело, которое ей принадлежало, что уж говорить о толстушках, простушках, девушках-калеках, которым и ловить-то было нечего? Не только мужчины и женщины не похожи друг на дружку, заключил Фергусон, но и женщиной быть труднее, чем мужчиной, и если он когда-либо об этом забудет, сказал он себе, богам следует спуститься со своей горы и выколупать глаза у него из головы.