«Одиссея» была второй книгой из списка Гила на чтение. «Илиада» в нем шла первой, и, пробравшись сквозь две эпические поэмы анонимного сказителя или сказителей, которым было дано имя Хомерос, Фергусон пообещал прочесть за следующие два года еще девяносто восемь книг, включая греческие трагедии и комедии, Вергилия и Овидия, кусками Ветхий Завет (версию короля Иакова), «Исповедь» Августина, «Ад» Данте, примерно половину «Опытов» Монтеня, не менее четырех трагедий и трех комедий Шекспира, «Потерянный рай» Мильтона, выдержки из Платона, Аристотеля, Декарта, Юма и Канта, «Оксфордскую книгу английской поэзии», «Нортоновскую антологию американской поэзии», а также британские, американские, французские и русские романы таких писателей, как Фильдинг-Стерн-Остен, Готорн-Мельвиль-Твен, Бальзак-Стендаль-Флобер и Гоголь-Толстой-Достоевский. Гил и мать Фергусона оба надеялись, что их сын, носитель статьи 4-Ф и бывший книжный вор, через год-два изменит свои взгляды на поступление в колледж, но, по крайней мере, если Фергусон продолжит упорствовать в своем избегании достоинств формального образования, сотня названий даст ему какое-то знание о некоторых книгах, которые должен прочесть каждый образованный человек.
Фергусон собирался сдержать слово, потому что хотел прочесть те книги и имел стойкое намерение освоить их все до единой. Ему не хотелось идти по жизни необразованным, недисциплинированным незнайкой, он просто не желал поступать в колледж, и хоть был готов просиживать по пять двухчасовых занятий в неделю в «Alliance Française», поскольку одним из его честолюбивых замыслов на жизнь стало досконально овладение французским языком, у него не имелось ни малейшего желания высиживать занятия где бы то ни было еще, а меньше прочего – в колледже, что ничем не лучше любого другого заведения строгого режима, в каких его запирали с пяти лет – а несомненно, даже хуже. Единственная причина отказаться от идеалов и согласиться на какой-нибудь из этих четырехлетних сроков – это получить студенческую отсрочку от службы в армии, что снимет дилемму шагать во Вьетнам или распрощаться с Вьетнамом, что, в свою очередь, снимет следующую дилемму – федеральная тюрьма или постоянный отъезд из Соединенных Штатов, все это откладывается на этот твой четырехлетний срок, но Фергусон уже решил задачку другими средствами, и теперь, раз армия его отвергла, он мог отвергнуть колледж, и с этими дилеммами ему даже не придется больше сталкиваться.
Он знал, до чего ему повезло. Он не только оказался избавлен от войны и всех до единого мерзейших решений, какие война порождала, от ужасных «да» и «нет», с какими приходилось иметь дело каждому американскому мужчине после средней школы и после колледжа ровно столько, сколько будет длиться эта нечестивая война, но и его родители не ополчились на него, это было существенно, ничего не было важнее для перспектив его выживания на длинном пробеге, чем то, что Гил и мать простили Фергусона за грехи его старшего класса, и хоть и продолжали за него беспокоиться и сомневаться в его умственной и эмоциональной устойчивости, они вовсе не вынуждали его обращаться к врачу насчет психотерапии, которая, как предлагал Гил, может принести ему громадную кучу пользы, ибо Фергусон настоял на том, что это необязательно, что он уже совершил свою долю тупых подростковых ошибок, но теперь с ним, по сути, все хорошо, и разбазаривание родительских денег на подобное туманное предприятие только усилит муки его совести. Они сдались. Они всегда уступали, если он разговаривал с ними зрелым и разумным голосом, потому что всякий раз, когда Фергусон бывал в лучшей своей форме, а не худшей, что происходило примерно в половине случаев, лишь очень немного людей на свете могло сравниться с ним – таким милым он был, таким любящим, глаза его излучали такую сладость и прозрачную любовь, что мало кто мог ему противостоять, а меньше всех – мать и отчим, которые прекрасно отдавали себе отчет в том, что Фергусон может быть и другим, не только таким милым, но все равно ловили себя на том, что бессильны ему противодействовать.
Две удачи, а за ними – и третья, случившаяся с Фергусоном в последнюю минуту, возможность пожить какое-то время в Париже, а то и долго, что сперва казалось невозможным, уж точно если мать изводилась из-за громадного расстояния, что между ними проляжет, а Гил бухтел насчет всего устройства этого предприятия и десятков практических трудностей, какие оно представит, но затем, через пару месяцев после того, как присвоенная Фергусону категория 4-Ф упала к ним в семейный почтовый ящик, Гил написал в Париж Вивиан Шрайбер и попросил у нее совета, и тот удивительный ответ, что она дала ему в своем письме, положил конец бухтенью Гила и значительно уменьшил тревогу матери Фергусона. «Шлите Арчи ко мне, – писала Вивиан. – Chambre de bonne на шестом этаже, которая принадлежит моей квартире, сейчас стоит пустая, поскольку сын моего брата Эдвард вернулся в Америку доучиваться на последнем курсе в Беркли, а я не озаботилась подыскать в нее нового жильца, и это означает, что Арчи может в ней поселиться, если его не смущает жить на минимальной площади. Никакой платы, конечно, не нужно. А теперь, когда моя книга о Шардене вышла в Лондоне и Нью-Йорке, все свое время я трачу на то, чтобы перевести ее на французский для моего парижского издателя, работа это нудная, но, к счастью, она почти завершена, и, поскольку на непосредственном горизонте не маячит никаких новых проектов, я буду счастлива взять на себя заботу о наставлении Арчи, пока он будет изучать замечательные книги из твоего списка, что, разумеется, потребует от меня, чтобы я и сама их прочла, а должна признаться, что мысль о том, что мне предстоит снова погрузиться по все это великолепие, необычайно мне приятна. Школьные статьи о фильмах, которые ты приложил к своему письму, показывают, что Арчи – способный и разумный молодой человек. Если он не одобрит моих преподавательских методов, сможет поискать себе кого-нибудь другого. Но я готова попробовать сама».
Фергусон ошалел от восторга. Не просто Париж, но Париж под одной крышей с Вивиан Шрайбер, Париж с благожелательной заботой самого достославного воплощения женственности, Париж на рю де л’Юниверситэ в седьмом округе, Париж Левобережья со всеми удобствами богатых и безмятежных кварталов, лишь короткая прогулка до кафе Сен-Жермена, лишь короткая прогулка за реку до «Синематеки» в «Палэ-де-Шайо», а самое важное – впервые для него самостоятельная жизнь.
Мучительно было прощаться с матерью и Гилом, особенно с матерью, которая в конце их совместного домашнего ужина дождливым октябрьским вечером даже всплакнула, отчего ему самому чуть было тоже не захотелось расплакаться, но он отвратил это потенциальное смущение тем, что рассказал им, какую книгу начал писать за те дни, что прошли после его армейской медкомиссии, когда он еще не был уверен в том, что с ним случится, и чувствовал себя совершенно потерянным, маленькую книжку, у которой вместе с тем уже имелось название, навеки высеченное в камне: «Как Лорел и Гарди спасли мне жизнь», – книгу, по сути, о его матери, сказал он, и о тех нелегких годах, что они пережили с нею между ночью ньюаркского пожара и днем, когда она вышла замуж за Гила, книгу, которая будет делиться на три части: «Славные забвения» – первая, рассказ обо всех фильмах, какие они посмотрели с ней вместе во время Занятного Междуцарствия и те месяцы, что были потом, о важности тех фильмов для них, о спасительной силе нелепых студийных постановок, какие они смотрели вместе с балконов кинотеатров Вест-Сайда, а мать безостановочно пыхала своими «Честерфильдами», и Фергусон грезил, будто он у фильмов внутри, играет на двумерных экранах, что висели перед ним, а вторая часть будет называться «Стан и Олли», история его одержимости этими двумя балбесами, и до чего он их любит до сих пор, а за ними – последняя часть, она еще полностью не продумана, что-нибудь с каким-то названием вроде «Искусство и дрянь» или «Это против того», где он проведет исследование разницы между голливудским кинохламом и шедеврами из других стран и предложит веские доводы в пользу мусора, пусть даже станет защищать эти шедевры, и, возможно, ему будет полезно уехать именно в такую даль, сказал он, прочь от матери, такой, какая она сейчас, – для того, чтобы написать о ней такой, какой она была тогда, чтобы смочь пожить немного в обширных, густонаселенных областях памяти, и чтоб настоящее ему в этом не мешало, ничего не отвлекало бы от жизни в прошлом – столько, сколько ему понадобится там пробыть.