За прошедший год в нью-йоркских тюрьмах произошло два крупных беспорядка, один – в Оберне на севере штата, а другой – в «Могилах» в Манхаттане, свирепые физические противостояния между заключенными и охраной, которые привели к десяткам предъявленных обвинений и дополнительных кар. Вожаков обоих бунтов – в большинстве своем черных, все отбывали срок за ту или иную форму революционной политики, – перевели в Аттику, чтобы «искоренить зачинщиков», и теперь, когда в калифорнийской тюрьме Сан-Квентин якобы при попытке к бегству застрелили «черную пантеру» Джорджа Джексона – у него пистолет был запрятан в парике афро, который он на себя надел (и некоторые действительно в это верили), заключенные в переполненных нью-йоркских тюрьмах снова подняли шум. Шестьдесят процентов из 2250 заключенных Аттики были черными, сто процентов охраны – белыми, и Фергусон не только не предвкушал визит в это исправительное заведение строгого режима, он ждал его с ужасом. Фергусон радовался, что с ним едет Джанелли – часовая поездка будет достаточно приятна, Том станет с ним разговаривать голосами Кери Гранта и Джин Харлоу, болтать о чемпионате Национальной лиги, но, как только они туда доберутся и войдут в тюрьму, вступят они в ад.
Фергусону этого больше не хотелось. Он выгорел и уже готов был сдаться, сказав себе, что с этим пора кончать, с полдюжины раз за последние восемь или девять месяцев, а потом все-таки ничего с этим не сделав, на сей раз он уже не отступится. Он дошел до края того, что мог бы выдержать. Хватит с него Рочестера, хватит газеты, хватит жить, не отводя взгляда от темного мира бессмысленных войн, лгущих правительств, шпионящих тайных агентов под прикрытием и злых, отчаявшихся людей, оказавшихся в капканах темниц, выстроенных штатом Нью-Йорк. Это больше ничему его не учит. Вновь и вновь он зубрил один и тот же урок и теперь уже знал эту историю наизусть, не успев даже присесть, чтобы ее написать. Rien ne va plus
[111], как говорили игрокам в Монте-Карло, когда колесо рулетки готово было завертеться вновь. Никаких больше ставок. Он поставил деньги на зеро и проиграл, и теперь пора выходить из игры.
Утром он отправится в тюрьму вместе с Джанелли, проведет интервью с начальником, который, вероятно, расскажет ему, что все под контролем, а если он попросит пустить их все осмотреть и, быть может, побеседовать с одним-двумя заключенными, ему, вероятнее всего, откажут по причинам безопасности. Тогда он напишет материал, какой будет способен написать, и сдаст его Питтману. Но материал этот станет последним. Он скажет Питтману, что на этом всё, и пожмет ему руку на прощанье. После этого зайдет в кабинет Макмануса и поблагодарит Карла за то, что тот предоставил ему возможность у него поработать, пожмет ему руку и поблагодарит за честь быть с ним знакомым, но больше он не скроен для такой работы, скажет он, работа его теперь убивает и он весь вымотан, а потом еще раз скажет спасибо своему начальнику за то, что тот такой хороший человек, и в последний раз выйдет из здания редакции.
Пять часов. Он снял трубку и набрал номер Галли в Массачусетсе, но после четырнадцати звонков никто не ответил, даже соседка Галли не сказала ему, что та ушла на весь вечер и вернется только в одиннадцать или двенадцать.
Голубые глаза Галли смотрели на него, пока он смотрел, как она подползает к нему по кровати. Яростное маленькое белое тело Галли прижималось к нему. Расскажи мне, что тебе больше всего нравится, попросила она его как-то раз, и он ей ответил глупенькой шуткой: Сивучи в Центральном парке, сияние на потолке вокзала «Гранд-Централ» и сибаритство удобных самозаклеивающихся конвертов. Sí, sí, sí, ответила она. Хотя, возможно, она говорила: Зри, зри, зри.
Временами она смеялась так, что у нее краснело лицо.
Если он не собирается больше жить в Рочестере, куда ему хочется отправиться? Для начала – в Массачусетс. В Саут-Гадлей, Массачусетс, обсудить все с нею и выработать хоть какой-то план. Возможно, снять квартиру где-нибудь по соседству и трудиться над Вийоном, пока она ходит в вуз. Или, быть может, позаниматься этим какое-то время, пока кессонная болезнь не пройдет и он не научится снова быть человеком, а потом на рождественских каникулах улететь с нею в Париж. Или же побродить по Европе самостоятельно и увидеть столько, сколько сумеет посмотреть за месяц, или два месяца, или четыре. Нет, не четыре. Это будет слишком долго, столько он просто не выдержит. Квартирка в Амхерсте или каком-нибудь другом городке. Это может оказаться неплохим решением на первое время, а затем – в Европу вместе на пару месяцев после того, как она в июне выпустится. Возможно все, что угодно. Если запускать руку в бабушкин фонд всякий раз, когда на него находит стих, в этом году возможным станет все.
Шесть часов. Омлет, ветчина и два ломтя тоста с маслом на ужин – вместе с четырьмя стаканами красного вина.
Luy qui buvoit du meilleur et plus chier
Et ne deust il avoir vaillant ung pigne
[112] Семь часов. Он сидел за своим письменным столом и смотрел на эти две строки Вийона. Если буквально: Ему, кто пил лучшие и дорогие вина, / Не хватало на расческу. Или: И даже гребень был не по карману. Или: На расческу не хватало медяков. Или: Капусты не доставало причесаться. Или: И был так нищ, что не купить расческу. Или: Такой голяк в карманах, что без гребня.
Девять часов. Он снова позвонил в Массачусетс. Теперь двадцать звонков, но снова никто не отвечает.
Это не просто была новая любовь, но какая-то новая разновидность любви, новый способ быть собой, способ лучше из-за того, кто, и что, и как она была с ним, к такому он всегда стремился, но в прошлом ему никогда не удавалось этого достичь. Никаких приступов мрачной задумчивости больше, никаких путешествий в трясины угрюмых мучительных самокопаний, никаких больше нападок на самого себя – это же слабость, что всегда делала его меньше, чем ему следовало быть. «ГИННЕСС ДАЕТ ТЕБЕ СИЛУ», – гласили плакаты на стенах баров. Ему силу давала Галли. «ГИННЕСС ТЕБЕ ПОЛЕЗЕН», гласили плакаты на стенах баров. Не было сомнений, что ему полезна была Галли Дойль.
Без четверти одиннадцать. Фергусон зашел в спальню, завел часы и поставил будильник на шесть утра. Затем вернулся в гостиную, снял трубку и снова набрал номер Галли.
Никто не ответил.
В квартире непосредственно под Фергусоном Чарли Винсент выключил телевизор, потянулся и встал с тахты. Жилец сверху ложился спать, симпатичный мальчонка, который все лето спал с хорошенькой блондинкой, такие славные, дружелюбные они детки, всегда приятное слово на лестнице найдется или перед почтовыми ящиками, а вот теперь девочка уехала, и мальчик опять спит один, что в каком-то смысле очень жаль, потому что ему нравилось слушать, как наверху сотрясается кровать, а мальчик кряхтит, и девочка взвизгивает и стонет, уж такие это хорошие звуки, так удовлетворительны для уха и любой другой части его тела, вечно он жалеет, что сам не наверху в постели с ними, не такой, какой он теперь, а в старом своем теле, какое у него было раньше, когда он сам был молодым и пригожим, года, годы, сколько долгих лет назад это было, и даже если теперь не подняться ему, чтоб быть с ними или наблюдать за ними, сидя на стуле в углу их комнаты, слушать их и представлять их себе было почти так же хорошо, и вот теперь, раз мальчик снова остался один, в этом тоже было что-то хорошее, такой прелестный мальчик с широкими плечами и сочувственными глазами, чего б ни отдал он только, лишь бы подержать этого голого мальчика в своих объятиях и осыпать все его тело своими поцелуями, и потому вот Чарли Винсент выключил телевизор и, шаркая, побрел из гостиной в спальню, чтобы послушать, как скрипит кровать, когда мальчик ворочается на матрасе и устраивается поудобнее на ночь. В комнате сейчас было темно. Чарли Винсент разделся, лег на кровать и подумал о мальчике, а сам баловался с собой, пока дыхание его не сделалось отрывистым, по всему нему не разлилась теплота и дело не оказалось сделано. Затем, в пятьдесят третий раз с того утра, он закурил одну длинную сигарету «Пэлл-Мэлл» без фильтра и запыхтел ею…