Илья и Алла не сразу направились домой, а прогулялись по городу. Но их сейчас мало интересовал город со своими людными улицами и площадями, старинными деревянными домами в затейливой резьбе, густо дымящими автомобилями, поторапливающимися прохожими, – ничего и никого им не надо было, ничего и никого они ясно не видели, ни о чём глубоко не задумывались и никуда, в сущности, не шли. Илье нужна была Алла, Алле нужен был Илья. И шли они только лишь туда, куда их вели молодые их, не устающие ноги. Они ничего особенного не хотели, но лишь известную всем любящим малость – мелодику голоса любимого, его поступь, поворот его головы, выражение милого лица, – и сколько может быть этих дорогих для влюблённого малостей, не перечислить, наверное!
Илья украдкой смотрел на ноги Аллы: она ступала изящно, красиво, быть может, как искушённая танцовщица на сцене, и ему хотелось немедленно запечатлеть в рисунке мгновение её прекрасной походки.
Они разговаривали обо всём, легко перекидывались, перепархивали с темы на тему, и были друг для друга интересны, удобны. Их отношения были нежными, целомудренными, детскими, и они ещё не могли ни друг друга, ни каждый себя по отдельности спросить: есть ли рай на земле, и если всё же есть – насколько долго он может выдержать напор реальной жизни?
Когда солнце неожиданно повалилось за крыши домов и мгновенно сгустившиеся тени деревьев замерли посреди дороги, будто заявляя: «Стоп! Хватит гулять!», лишь только тогда наши молодые люди вспомнили, что дома их ждут, что родители наверняка волнуются, что надо готовить уроки, к тому же Алле уже придётся бежать, мчаться, чтобы не опоздать на первый урок, в музыкальную школу.
У подъезда Аллы они ненамеренно, как-то стыдливо-нечаянно, но пристально взглянули друг другу в глаза. Илья смутился и принагнул голову.
* * *
Ему было радостно, что чувствовал Аллу по-прежнему, без того тяжёлого, унизительного, удручающего плотского бреда, в котором он прожил недавние урочные часы и которые, казалось ему, сгибали его ниже и ниже к земле. Он, как мальчишка подскакивая, резво вбежал по ступеням в свою квартиру: хотелось немедленно взяться за карандаш, нарисовать, обратить во что-то живописное, созидательное то разноликое и разноречивое, что заботило, тревожило, но и восхищало его с утра и весь день, в особенности хотелось по свежему ощущению изобразить, запечатлеть Аллу, эту её прекрасную походку, стройную ножку с сапожком на каблучке, хотелось, чтобы в рисунке были слышны даже звуки, даже дыхание, даже непроизнесённые слова и мысли. Быть может, Илье хотелось сотворить на бумаге что-нибудь такое невероятное, непривычное для себя, явив свои чувства и мысли как свет любви, доброты, очарования и ещё чего-то пока что не уяснённого им, но, несомненно, прекрасного, высокого, значимого.
Мать вышла из кухни навстречу розовощёкая, улыбчивая. А сын стряхнул с себя куртку и шапку и – шмыг в свою комнату. Шурша, волнуясь, раскинул на столе ватманский лист, карандашом нетерпеливо, запальчиво промахнул по нему первыми штришками.
– Поешь, сынок, а потом рисуй сколько хочешь, – заглянула к нему Мария Селивановна. – Ну же, шагай на кухню!
– Неси, мама, сюда. Что там у тебя вкусненького?
– Ишь, «неси» ему! Отец увидит, что в комнате ешь, заругается. Сам знаешь – строгий он у нас, порядок любит.
– Ничего страшного, – отмахнулся сын, воспалённо вглядываясь в снежно светящийся лист бумаги. – Неси, неси же сюда! А то я вот-вот умру от голода!
Принесла мать на плотно уставленном подносе, повздыхав.
Хлебнёт Илья ложкой щей, откусит от утреннего разогретого пирожка – нанесёт штрих-другой на лист. Сощурясь, вглядывается, вглядывается в нарождающийся на этом белом сиянии листа рисунок. Мать присела на краешек стула напротив – любовалась сыном, ликовала сердцем. Чуть ли не на цыпочках вышла в зал, вынула из-за шкафа картонку, сказала издали, от самого шкафа, волнуясь:
– Посмотри-ка, сын, сегодня чего тут таковское-растаковское намалевала твоя мать, – с нарочитой небрежностью выставила она свою работу перед сыном на ненавязчивом расстоянии – из зала, не входя в комнату сына. Зарделась вся, с, несомненно, затаённым художническим самолюбием ожидая оценку.
Илья увидел себя на портрете ярко-жёлтым, золотистым, светящимся.
– Похож, похож, – явно снисходительно заметил сын, зачем-то нахмуриваясь своими широкими, но жидковатыми бровями. – А почему, мама, я получился жёлтым… как цыплёнок?
– Какой такой цыплёнок ещё? Ну тебя! Выдумщик! Солнышко ты моё, – вот тут что, – в поджиме губ улыбчиво нахмурилась мать и поспешно запихнула портрет туда же за шкаф.
– А-а, – покачал головой Илья, откусывая от пирожка и проворно водя карандашом.
Пришёл отец. Мать с привычной ласковостью встретила его в прихожей.
– Что, отец, отработал? – спросила она очевидное, помогая мужу стянуть с широких плеч полушубок.
– Ага, мать, – со вздохом ответил Николай Иванович, чинно покашливая в кулак, – оттрубил.
– Что мастер ваш: не ругается, как вчера?
– Ещё чего. Я ему поругаюсь.
Николай Иванович, наконец, разоблачился, разулся, натянул свои самошитые, на толстой подошве тапочки и с перевалкой уставшего громоздкого человека вошёл в зал, огляделся, словно бы ревизуя – порядок ли? оттуда заглянул для приветствия к сыну. А как увидел, что Илья ужинает за письменный столом, – вытянулся весь, точно захолонуло в нём, сердито передвинул седыми клочковатыми бровями:
– Что такое, Илья батькович?! Комнату в забегаловку превратил? А на пол-то понакрошил, ай-ай-ай! Глянь-кась мать. Свинарник тут настоящий. Кухни тебе, сын, мало, что ли?
– Будет тебе, отец, ворчать. – Мария Селивановна предупредительно подталкивала мужа из комнаты сына. – Шагай, контролёр наш, в ванную, руки сполосни да – за стол живо: щи стынут.
– Ты, папа, случайно не в Германии родился? – поморщился в усмешке сын.
– Что, что?! – вскинулся отец.
– Не кипятись! – Жена хотя и легонько, даже вроде как ласково, но неотступно оттёрла-таки мужа из комнаты Ильи.
– А что он – «в Германии»! – бубухал голос Николая Ивановича из ванной.
– Ишь, распетушился, – посмеивалась Мария Селивановна. – Парень растёт – ему хочется свою жизнь по-своему устроить. Подумаешь, накрошил, велика беда! Но ты же знаешь: он у нас славный…
– Хм, славный… а к порядку неприученный совсем. Вырастит замарашкой да растяпой, потом будет с ним маяться жена… Не-е-е, надо приучать, спрашивать, а то и три шкуры сдирать!..
Илья отодвинул ватман с почти оконченным рисунком Аллы; она порхала по улице, а над ней сияла та утренняя звезда. Он был доволен своей работой: в ней то, что воскресло и теперь светилось в его сердце. Откинувшись на спинку стула и с горделивой удовлетворённостью всматриваясь в рисунок, невольно слушал несердитую перебранку родителей и думал о них с нежной и грустной насмешливостью. Взыскательный, но отчего-то никого не пугающий своей строгостью отец, любящий во всём налаженность, покой, обстоятельность, но почему-то нередко то мать над Николаем Ивановичем посмеётся, подтрунит, то сын. Поворчит, побубнит Николай Иванович – и снова в доме мир и душевность. А какая замечательная у Ильи мать! Всех вкусно накормит, утихомирит, обогреет, встретит, проводит; и рисует, лепит и пишет она конечно же недурно, хотя Илью порой смешат и озадачивают её «вещицы», кажутся пустяковыми, наивными. «Да, клёвые у меня предки, да, чудненько поживаем мы», – вкось (но не хотел так) улыбнулось Илье, и ему сразу стало неприятно и досадно, что может столь непочтительно, «пошло» думать о матери с отцом, быть недовольным жизнью с ними.