— О, где же ты, Трон? — произношу я вслух, поставив видео с выступлением на паузу.
Где-то над моей головой, будто в ответ, начинает орать чертов кот.
Лондон, 14 февраля
В зиме для меня самое главное испытание — это пережить первую половину февраля, с ее нежданными снежными рецидивами и тревожными мыслями, думал я, придерживая за руль свой прыгающий вниз по ступенькам велосипед. Теперь все позади. Почти что.
Сегодня я проснулся пораньше, мне хочется провентилировать легкие, и я решаю проехать до офиса на велике вдоль канала. Мне нравится крутить педали и слышать в ушах ритм своего сердца, приятно чувствовать кожей ветер и вдыхать маслянистый запах воды. Мир проносится мимо, как будто я стою на месте, а набережная подо мной крутится по кругу, как декорация в компьютерной игре.
Ида Линн заговорила со мной первая, так, будто мы были друзьями всю жизнь. Вот так вот, ничего особенного, никакой захватывающей истории. Она просто сказала мне «привет» и протянула замызганный розовый наушник.
— Что там? — спросил я, с опаской вертя в руках похожую на перламутровую ракушку пластмассу.
Она кивнула, давая мне понять, что я должен вставить его в ухо. Я повиновался. Она внимательно следила за моим лицом, стряхнув с головы капюшон застиранного красного анорака.
— «Bruise Pristine», — сказала она на английском, сплюнув мне под ноги шарик жвачки. — Нравится?
Она смотрела мне в глаза, не отрываясь, беззвучно, одними губами повторяя вслед за дребезжащим в крошечном наушнике голосом вокалиста:
— In this matrix, it’s plain to see, it’s either you or me
[20].
Она склонила голову набок, тряхнув расчесанными на прямой пробор, крашенными в черный цвет волосами. Я немного расслабился, позволив барабанному биту проникнуть внутрь своей черепной коробки. Есть какая-то мышца возле виска, которая всегда напрягается, когда я слышу громкие звуки, и глушит их, спасая мой мозг. В тот момент меня не нужно было спасать. В тот момент я встретил сразу две любви: Ида Линн Брорсен и Брайан Молко
[21]. Они обе были единственные и на всю жизнь.
— Так что, нравится?
Я на секунду задумался, позволяя биту проникнуть еще глубже внутрь, а глазам — привыкнуть к ее маленькому дерзкому лицу. Это было не похоже ни на что из того, что было раньше.
— Ты кто? — спросила она, не дожидаясь моего ответа.
— В смысле?
— Ну ты гот, металлист, сатанист?
— Я… не знаю…
— Я — альтернативщица. — Она высунула язык и зажала между передними зубами маленький лиловый гвоздик, торчавший из его мягкой розовой середины, будто это было ее удостоверение личности. Мне захотелось спросить, альтернативщицей чему она была, но я только промолчал, возвращая ей наушник.
— Как тебя зовут?
— Сергей.
— Дебильное имя, буду звать тебя Серж.
Я только пожал плечами. Вдалеке показался мой автобус.
— Играешь на гитаре?
— Немного, — соврал я, прежде чем успел сообразить, как легко она может поймать меня на этой лжи. Впрочем, это была не совсем ложь.
— Круто, это очень круто. Я собираю группу.
— Вот как?
Юкка и мама заставляли меня молиться перед едой и слушать унылую душеспасительную музыку, в то время как все, кого я знал в Финляндии, слушали рок и носили толстовки с сердцами и пентаграммами. Несмотря на то что она красила волосы в черный цвет, Ида Линн недолюбливала готов и металлистов.
«Слишком просто, — говорила она, — Сатана это не ответ, веря в Сатану, мы только подтверждаем их доктрину, надо развалить их мир с помощью любви».
Ей нравилась другая музыка, та, в которой кроме рева гитар и басов были еще слышны слова. В начале нулевых такого было предостаточно. Ее любовь к «Placebo» доходила до культа личности и обожания, впрочем, я был готов разделить ее с ней. Собственно, я был готов разделить с ней все, что угодно — наушники, бутылку пива, диван, если мы оставались ночевать у кого-то из друзей.
Нашей главной трагедией было то, что «Placebo» никогда не приезжали в Хельсинки, а денег на то, чтобы поехать вслед за ними в тур, как мечтала Ида Линн, у нас, у двух нищих подростков, конечно же, не было. Конечно, ходили легенды об их визите на музыкальный фестиваль в 1997 году, но тогда ей было всего девять лет, а меня и вовсе не было еще в Финляндии. Поэтому мы довольствовались блэк-метал гигами, которых было предостаточно, и на концерты кого, проявив ловкость, а иногда и хитрость, она всегда умудрялась протащить нас бесплатно.
Мелодии и грохот концертов, теснота и близость ее тела, пот, свой, чужой, локти, головы и кулаки. Сначала я думал, что мне нужно защищать ее в мошпите, а потом я понял, что это от нее надо было спасаться — она не боялась никого. Мне оставалось только любоваться ее черными волосами, блистающими в сине-красных всполохах прожекторов, и крепко держать ее горячую влажную ладонь по дороге к бару, когда она тащила меня сквозь толпу. Она дала мне другую жизнь, отдельную и отличную от скудных радостей жизни обрюзгшего викинга и его истеричной христианки-жены.
Я так и не понял, как она это сделала, но спустя месяц у нас была своя группа — «The Wicked Games», в которой я неумело играл на электрогитаре и, как мог, пел, каждый день преодолевая свою боязнь быть высмеянным за акцент, прическу, имя или еще что-нибудь, другие два парня пытались обуздать барабаны и бас. Ида Линн просто болталась вместе с нами дни напролет в гараже ее дяди и тети, с которыми она жила, рисуя огонь и черепа в огромном розовом альбоме, который она везде таскала за собой.
Ида Линн Брорсен родилась в Швеции, где-то на севере, близко к Полярному кругу. Она была сиротой и жила по очереди с многочисленными братьями и сестрами своей матери, то тут, то там. В 2000 году это была тетя София и дядя Олаф в зажиточном пригороде Хельсинки. Когда мы познакомились, Иде Линн было тринадцать. Она была рокершей, лгуньей и художницей. Она рисовала повсюду: в блокнотах, на партах и на стенах. Но больше всего она любила рисовать прямо на мне, на спине, на груди, на животе, руках и ногах, растянувшись внутри старенького «Вольво» ее дяди, которое она брала покататься, пока он уезжал из города по делам. Но это все было потом, а пока она была загадочным черноволосым сфинксом, который сидел на перевернутом мусорном баке с блокнотом, болтал в воздухе обутыми в истертые конверсы ногами, обгрызал с ногтей лак и критически морщил нос в то время, как мы мучительно изрыгали из себя каверы «Placebo» и «HIM».
Мы играли рок не потому, что поклонялись Сатане и хотели жечь церкви, как те парни в Норвегии начала девяностых, хотя, согласитесь, это было красиво. Дело было в том, что эта музыка давала ощущение принадлежности к чему-то важному и честному, что было полной противоположностью тому, чем жили и во что верили взрослые вокруг нас. Это был наш протест против «Икеи», против работы в корпорации, против кофе за два с половиной евро, машины в кредит и отпуска на пляже раз в год. Протест против всего, к чему нас подталкивала жизнь. Если нужно, мы готовы были поклясться на крови, что никогда не станем похожими на тех, кто принес нас в этот мир. Плюс к этому, играть готический панк ревайвал было куда веселее и проще, чем деф метал, да и английский я выучил благодаря текстам и разговорам с Идой Линн очень быстро, попутно довольно неплохо научившись копировать капризную бархатную интонацию Молко. Я приходил домой охрипший и потный, с остатками черной подводки на глазах. Юкка называл меня содомитом и дьяволопоклонником и грозился выгнать из дому. Но я ничего не боялся. У меня была настоящая семья — Ида Линн и парни из группы. А перевернутые кресты и пентаграммы, которые я рисовал на задних страницах тетрадей у себя в комнате, были только моим способом проверить, копается ли мать в моих вещах.