Я потерял даром семнадцать лет.
Человечество успело сделать сто шагов в будущее. А все, что имел я, — жажду смерти Элен Бюлов.
— Печалится ли песчинка, что не стала каплей в море? — менторским тоном подал голос Синий.
— Льет ли слезы ревень, что не стал розовым кустом или цветущей магнолией, — тотчас подхватил Зеленый.
И тотчас же от сердца отлегло. Синий и Зеленый всегда являлись вовремя.
— Каждому цветку свое место в саду.
— Да, да, я помню, — перекрикивая ветер, отвечал я.
— Каждый стоит на своей ступени развития. Во всем есть Душа.
— Да, да, хмель сошел, — оправдывался я.
— Оставь мерило. Вселенной не измерить.
— Будем верны Пути, — заключил Синий.
— Путь — вот единственная цель, — согласился Зеленый.
— Я верен, я по-прежнему верен Пути. И все вокруг иллюзия.
Города было не видно. На пристань спустился густой туман, валил снег с дождем, люди толкались, кололи друг друга распахнутыми кувшинками зонтов. Меня влекла бурная людская река совершенно неведомо куда. Я миновал пирс, прошел одну улицу, другую, и первое время все, что мог видеть, — мокрые спины и колючие зонты, с которых лились потоки воды.
Но толпа стала редеть, люди исчезали в самодвижущихся экипажах с широкими колесами, между домами, в бесконечных дверях контор, лавок, кабаков. На несколько минут туман рассеялся, я разглядел длинную улицу с ровной стеной зданий, а потом поднял голову и залюбовался небом — наверху, на небесах словно кто-то краски пролил: черную и белую, и долго возил кистью создавая клубистые, свинцовые завихрения. Показался кусочек синего неба, сверкнул луч солнца: совсем рядом, можно дотянуться рукой. Я невольно расплылся в улыбке.
А потом улыбка медленно сошла с моего лица — кусочком синего неба оказался витраж безмерно высокого здания — небо было всего лишь отражением, а луч света преломился в широком стекле, как в зеркале.
За считаные минуты распогодилось, засияло солнце, туман отступил, снял с крыш небоскребов покрывало. Я не заметил сразу, какими они были высокими. Но самым высоким было то, у цоколя которого я остановился и которое озаряло улицу светом вспыхнувшими на солнце витражами. Кирпичная его громада уходила далеко к облакам, словно гора, словно дом поставили на дом, а потом взяли еще один дом и водрузили его на два предыдущих, а поверх этого кирпичного пирога с рядом блестящих синих окон опустили круглую башню-бельведер, шпилем уходящую в черные тучи.
Я встал, разинув рот, и, не стесняясь прохожих, глазел, как мальчишка, потом даже начал водить по воздуху пальцем — считать этажи, позабыв о своей тибетской невозмутимости, клятвах никогда не удивляться ничему увиденному и свято хранить покой души. Один, два, десять, пятнадцать, двадцать… Солнце пробилось сквозь пласт тумана и осветило другое здание, стоящее почти вплотную с первым: буро-кирпичное, точно так же, как и первое: тяжелое, мощное, убегающее в небо и увенчанное трепещущим на ветру красно-синим полосатым знаменем. Оно было ниже: я насчитал десять этажей и сбился…
В эту минуту раздался чудовищный шум, грохот железной каракатицы — прямо на меня несся — нет, не велосипед, как то случилось в Бомбее, но трамвай, колокол которого разрывался от трезвона. Машинист, наполовину высунувшись из окошка, махал зеваке в потрепанном сюртучке, то есть мне, кричал что-то по-английски, с добавлением каких-то непонятных, не то сербских, не то албанских ругательств. Я ведь быстро позабыл, как оказался под колесами двухколесного авто на проезжей части в Бомбее, позабыл, что неплохо бы немного соблюдать осторожность и не зевать. Иллюзия не иллюзия, но стукаться каждый раз об нее было больно. Я ведь считать этажи остановился прямо посреди улицы, одной ногой на электрических рельсах. И насилу успел отскочить в сторону, как едва не попал под колеса другого трамвая, мчавшегося навстречу первому. Из окошка пригрозил кулаком другой машинист и огорошил ушатом уже не албанской, а немецкой брани.
Под колокольный перезвон трамваи съехались и разъехались.
Следом проскочили два едущих подряд открытых электроавтобуса, промчался зеленый двухъярусный экипаж, верхом на крыше которого восседал водитель, а внизу пассажир — почтенный старичок в очках.
Несколько мгновений я стоял, прижавшись к стене громады здания, принадлежащего одному из известнейших нью-йоркских издательств, ожидая, что еще какое-нибудь электродвижущееся «нечто» пронесется мимо. Но взгляд мой вновь увлекла кирпичная стена с блеском витражей, а потом другая, третья, четвертая. Я перебегал взглядом от здания к зданию и не уставал удивляться. Улица принадлежала газетчикам. И те не поскупились возвести самые высокие строения, дабы их стены могли использоваться для множества рекламных вывесок.
Ноги понесли дальше. Синий и Зеленый милостиво молчали, позволяя своему подопечному насладиться невидалью. В тот день моя невозмутимость окончательно иссякла.
Нью-Йорк почти весь оказался невообразимо высок. Башни, дома, даже церкви были здесь в несколько раз выше парижских, их словно поливали из волшебной лейки. И даже если Эйфелю вздумалось бы построить свою ажурно-стальную конструкцию на Манхэттене, то она просто-напросто потерялась бы среди изобилия убегающих в небо строений.
Едва ли не на каждой крыше развевался штандарт Соединенных Шатов Америки — разлинованное полотно с россыпью звезд. В глазах рябило от бесчисленного количества цветных вывесок — вывески были всюду. Они приглашали в модные лавки, на театральные постановки, демонстрировали товар и разносортные услуги.
Улицы были разлинованы правильно, будто по линейке, здания ни углом не выдавались вперед, ни крыльцом, ни забором, — все как в тетрадке школьника-аккуратиста. Но было что-то в этой строгости неземное, вторгалось порой в нее нечто космическое. Например, висящий вдалеке мост, тросы которого едва проглядывали сквозь остатки тумана, полупрозрачным саваном застывшим над океаном. Или огромная изумрудного цвета фигура олимпийской богини. В терновом венке, подпирающая черные тучи факелом в вытянутой вверх правой руке и со скрижалью в левой, она олицетворяла американское свободолюбие. А собирали статую в свободолюбивом Париже лет двадцать тому назад на улице Шазель. Не сразу я признал в этой колючей голове старую знакомую — тогда она была совсем другого цвета — бурого. Еще школяром я видел ее торчащей над кронами деревьев с участка мастерских месье Эйфеля. Но она была недостроена и покрыта лесами. А здесь — она словно властвовала над набережной, будто для того и поставлена была, чтобы растапливать факелом все норовящий наползти с океана туман. Стояла как истинный привратник.
Я шагал вперед, глазел, бормотал себе под нос, пока не остановился перед зданием необычной треугольной конструкции, разъединяющей улицу на две части ровной буквой «Y», поднял глаза и отшатнулся. Под самой крышей этого здания висела в стократ увеличенная афиша.
Тот же текст, что в на парижской и лондонской афишах, те же слоны и тигр. Но внизу приписка черными кудрявыми буквами: «Последнее представление доктора Иноземцева. Разоблачение Зои Габриелли. Наука против Магии». И дата: сегодняшняя.