После того, как принял решение, уснул и проспал – на самом деле черт его знает сколько. На часы уже давно не смотрел, а в квартире всегда было темно, просто одна темнота сменяла другую, густая, тяжелая – прозрачную, сероватую. Когда засыпал, было очень темно, а сейчас не особо, можно разглядеть руки, если поднести их к лицу.
Однажды, очень давно, дома, а может быть, уже здесь, все теперь так перепуталось, что уже и не вспомнить, Альгис то ли читал, то ли просто от кого-то услышал про очень странное упражнение: посмотреть на свои руки во сне. Зачем это нужно, так толком и не понял, но из любопытства решил попытаться. Однако ничего из этой затеи не вышло, ни разу не вспомнил во сне, что надо смотреть на руки. А теперь разглядывал свои ладони и улыбался: ну хоть напоследок все получилось. Вот они руки, вот он я, вот он сон. Все – сон, пора просыпаться. Давно было пора.
Встал и отправился в душ. Не хотел умирать вонючим и грязным. Жить – все равно в каком виде, а умирать – почему-то нет. После некоторых колебаний, включил маленькую лампу у зеркала в ванной, чтобы побриться. Чуть не ослеп с непривычки, но ничего, как-то перетерпел, проморгался, привык и побрился вполне аккуратно, всего пару раз поранившись, хотя очень спешил поскорей закончить и выключить невыносимо яркий электрический свет.
Помывшись, надел чистые трусы и футболку, черную, чтобы хорошо сочеталась с хаори. Долго рылся в шкафу, выбирая штаны: все джинсы с него теперь позорно сползали, а ремень надевать не стоит. Помешает ремень.
Устав искать на ощупь, поднял ролету. За окном стремительно сгущались сумерки, но кое-что стало можно разглядеть. Наконец нашел старые темно-синие штаны от китайской пижамы; искусственный шелк, дешевка, но с хаори они смотрелись вполне органично. И пояс в этих штанах – не пояс, а просто резинка, можно аккуратно надрезать с изнанки, вытащить ее, затянуть, закрепить, завязав узлом.
Пока возился с одеждой, на улице окончательно стемнело. Вот и хорошо. Умирать надо ночью, а не на глазах у наглой желтой звезды, такой безобразно яркой, что хоть глаза себе выкалывай, лишь бы не видеть ее невыносимого света больше никогда.
А я больше и не увижу, – торжествующе думал Альгис. – Пусть теперь без меня на свое адское солнышко пялятся, несчастные дураки.
Взял в руки нож; прикосновение к рукояти оказалось таким приятным, словно у них с ножом когда-то была любовь, и вот теперь они снова встретились после долгой разлуки. Жаль, конечно, что нельзя вот так же обнять напоследок Марека и Марину, сразу обоих, не выбирая; ай, ладно, не о чем тут жалеть. Объятия тех, кто тебя не любит, стоят даже дешевле, чем объятия тех, кого не любишь ты. Поэтому к черту и Марека, и Марину. И вообще всех.
В самый последний момент опомнился, остановился. Но не потому, что испугался или о чем-то пожалел. Просто понял: нельзя убивать себя дома. Сюда же Томка придет. Причем дня через три, не раньше, когда прилетит из Стокгольма или где она там сейчас; неважно. Важно что к тому времени я… то, что от меня останется… в общем, Томке этого видеть и, тем более, нюхать не надо. Она такого прощального привета не заслужила. Вообще никто на свете, включая, самых поганых скотских мерзавцев, этого не заслужил.
Выходить из дома на улицу, в неприветливый мир, заполненный неприятными чужими людьми, по-прежнему не хотелось так сильно, что казалось почти невозможным, но Альгис ни минуты не колебался. Все сейчас было просто и ясно. Умирать надо, делать это дома нельзя, значит, выбора нет. А когда нет выбора, все становится легко.
Снаружи оказалось гораздо лучше, чем он себе представлял. Хорошее все-таки время ночь: на улицах никого, только изредка проезжают автомобили, и окна домов темны; общеизвестно, что в полночь все обыватели превращаются в тыквы, а в овощехранилищах лампы без надобности. Зато за рекой сияли разноцветные огни – зеленые на здании Центрального универмага, красные на крыше гостиницы «Рэдиссон», желтые на небоскребах делового центра. И восхитительно яркие синие где-то в той стороне, где мост Короля Миндаугаса. Такие красивые, что Альгису захотелось подойти к ним поближе. И умереть, глядя на это невыносимое синее пламя, сгореть им в надежде, что все остальное тоже сгорит вместе с ним.
Спускался по склону холма, слегка пошатываясь от слабости; впрочем, скорее приятной, чем тошнотворной, к которой уже привык. В руке был нож, перед глазами – далекое синее зарево, в голове осталась только одна, зато очень громкая, звонкая мысль: «Я иду умирать». Это оказалось не страшно, даже не грустно, а почти так же сладко и весело, как в юности идти на свидание, повторяя про себя: «Я иду на свидание», – и с затаенным превосходством поглядывать на прохожих: смешные, наивные дураки, думают, я просто так болтаюсь на улице, даже не подозревают о том, какое восхитительное ближайшее будущее меня ожидает, какое наслаждение предстоит.
Добрался до набережной и пошел вдоль реки к мосту Короля Миндаугаса, нетерпеливо оглядываясь по сторонам, словно пришел на выставку, куда его давно зазывали: ну вот я, давайте, показывайте, где мне умирать?
Принять решение оказалось непросто. Растерялся, как всегда терялся, оказавшись в пустом автобусе, кинозале или кафе: столько свободных мест, какое выбрать? Куда мне, мать вашу, сесть? Вот и сейчас капризно отметал один вариант за другим: здесь не годится, слишком ярко светит противный, желтый, как солнце фонарь; тут урну перевернули, мусор вокруг валяется; у этой скамейки поломали сидение, жалкое зрелище, не хочу. Начал было подниматься по склону, к зарослям густого кустарника, которые показались ему отличным укрытием, но чуть не вступил в собачью какашку, брезгливо отшатнулся и вернулся обратно, на набережную. Еще чего не хватало – убивать себя, сидя в дерьме.
Остановился уже почти возле самого моста. Фонарей нигде поблизости не обнаружилось, мусора тоже, утешительные синие огни сияли напротив, на другом берегу, но озаряли только небо над городом, на набережной было темно. Сел на скамейку, отдышался, переждал приступ головокружения, подумал: ну вот и все. Не испытывал сейчас ни печали, ни страха, ни радости, ни облегчения, ни скорби, ни торжества, ни прежней смертельной обиды на неизвестно кого, а значит, всех сразу, ни даже поддерживавшей его весь вечер злорадной гордости, что все повернул по-своему. Вообще ничего. Только твердую уверенность, что его жизнь должна закончиться именно здесь и сейчас. Почему – да черт его знает. В конце концов, не зря же я брился, наряжался, а потом сюда через полгорода шел; глупо теперь возвращаться обратно, домой. Если я решил умереть, значит, у меня были на то причины. Не хочется заново их сейчас вспоминать. И жить тоже не хочется, вообще ни минуты больше. Хватит с меня, устал.
Поднес рыбный нож к губам, поцеловал его длинное узкое лезвие. Прошептал: «Ты самый прекрасный в мире, будь со мной ласков, я тебя люблю».
Больно не было, как и предвидел, только холодно, словно нож, вошедший в тело легко, как в спелую дыню, оказался не стальным, а ледяным. Но смерть почему-то его не взяла, вместо нее пришла только слабость, больше похожая на преддверие сна, чем на настоящее умирание; с другой стороны, откуда Альгису было знать, как сейчас положено себя чувствовать. Никогда раньше не умирал.