Он жил. Впервые за многие годы он жил.
Одиночество совсем не тяготило его – наоборот, успокаивало и утешало.
Ася, дочка его хозяйки, странная и нелюдимая девочка, неожиданно для него самого стала единственным родным ему человеком. Человеком, в котором он сам остро нуждался.
Каждый вечер Ася ждала его у забора. И, завидев его, тут же отворяла кривую скрипучую калитку. Иван видел, как вспыхивают и загораются ее глаза, непостижимые, черные, как самая черная летняя южная ночь.
Она все еще стеснялась его, но провожала, как собачонка, и шла за ним по пятам – к рукомойнику, где он мыл руки, к хижине, где он переодевался. Беспокойно искала глазами мать и радостно выдыхала, если той еще не было. Тогда она сама принималась накрывать на стол – две тарелки, ему и себе, две ложки, два граненых стакана для компота. Вытаскивала из вечно гудящего, прыгающего и постоянно грозящего умереть холодильника кастрюльку с борщом или сковороду с застывшими от жира макаронами, ставила их разогревать, резала хлеб и овощи. И осторожно, боясь расплескать тарелку с горячим супом, мелко семенила от плиты до стола, скорчив смешную гримаску от напряжения и ответственности. Ожидая от него похвалы, важная и довольная, бросала на него косые взгляды и, ерзая на табуретке, наконец усаживалась напротив него.
После позднего обеда или раннего ужина – он тоже был счастлив, если за столом они сидели вдвоем и ни Изергиль, ни Любки не было дома, он ловил ее ожидающий взгляд.
– Читать?
– Конечно, читать! – улыбался он. – Давай тащи! Что у нас там сегодня?
Книги она готова была слушать часами, затаив дыхание, не отрываясь, не отводя от него изумленных, растерянных и счастливых глаз.
Мать она боялась, но все же, кажется, любила. А вот бабку еле терпела. Ни та ни другая, по сути, не были ни матерью, ни бабкой – мать жила своей жизнью, ненавидя весь мир и обвиняя его в своих бедах и неустроенности, а бабка жила своей злобой и ненавистью к дочери и равнодушию к внучке.
Скоро Иван понял причины их отношений – бабка была человеком от природы злобным, не способным на сердечные привязанности и жалость. А Любка… Любка просто была несчастной и одинокой. А больше на тот момент он знать ничего не хотел.
Иногда он уставал и сильно болела нога, да просто не было настроения и очень хотелось улизнуть в свою келью, лечь под одеяло, закрыть глаза и побыть одному. Как-то в такой вечер осторожно предложил девочке погулять, выйти за калитку. И сразу же увидел ее перепуганный взгляд и услышал твердое: «Нет, не пойду. Я их всех ненавижу». И тогда, вздохнув и переборов себя, он взял книжку, и они начинали читать. Больше он не предлагал Асе погулять.
Странно, но на море Любка с дочкой не ходили. Да и вообще местные на море ходили мало и неохотно – дескать, куда оно денется? Не пересохнет. К тому же все уставали после работы, торопились домой, там ждали дела.
Но Любка ненавидела море по-особому, с непонятной яростью:
– Вот еще! В эту вонючую лужу! Да что б оно! – И, сверкая глазами, яростно махала рукой.
Тогда Иван начал брать Асю с собой на берег, и она вспыхивала от радости:
– Сегодня пойдем?
Она шла рядом с ним, победно оглядываясь по сторонам – гордая, независимая. Вот, посмотрите!
На берегу в хорошую погоду смотрела на Ивана, молча прося разрешения, и, в секунду скинув ободранные сандалии и заношенный, давно потерявший цвет сарафан, бежала к воде. У самой кромки, едва замочив ноги, снова оглядывалась:
– Можно?
Дождавшись, пока он кивнет, пулей влетала в волну.
Выбиралась на берег озябшая, с синими губами, и он, поругивая и приговаривая:
– Ох, Аська! Ну меры у тебя нет, ей-богу! А ну как простынешь? Мать же нам голову оторвет! – принимался растирать ее полотенцем.
– Не, не заругает! Ей все равно! – И Ася счастливо улыбалась, мелко дрожала и как собачонка яростно крутила головой, так что вокруг разлетались холодные брызги.
После купания она усаживалась рядом с ним, и они оба молча смотрели на море.
На обратной дороге он покупал Асе мороженое.
О том, что Любка пьет, Иван узнал спустя год после их совместного проживания. В тот день увидел до смерти перепуганную Асю – глаз на него она не поднимала, почитать и на море не просилась.
На вопрос, что случилось, опустила глаза и прошептала:
– Мамка… она… болеть начала.
– Может, врача? – предложил он.
– Не, не поможет. Теперь… пока сама не справится.
И до него наконец дошло.
– Что делать, Ася? – спросил он. – Ты же знаешь, как это бывает? Ну, в смысле как проходит – прости. Может, все-таки врача? – с сомнением повторил он.
– Не надо врача, – твердо повторила она. – Мамка сама…
Иван слышал, как Любка стонет и кричит, требуя выпивки. Как беснуется Изергиль, понося дочь последними словами, такими, что ему, взрослому, повидавшему виды, битому жизнью мужику, захотелось закрыть уши. Слышал, как отвечает, словно отплевывается, Любка – тоже с жестокими оскорблениями и обвинениями, от которых кровь стыла в жилах. Видел насмерть перепуганную, мечущуюся девочку, трясущимися руками пытающуюся приготовить матери горячий суп.
А однажды поутру увидел, как Ася тащит авоську, в которой позвякивали зеленые бутылки с серебряной «бескозыркой». В ужасе, забыв о своей палке, он бросился к девочке и вырвал из ее рук авоську. Впервые вбежав в хозяйский дом, он увидел Любку.
Полуголая, в одних трусах, с опухшим и незнакомым лицом, она лежала на полу и громко стонала.
– Люба! – отчаянно закричал он. – Как же так, Люба? Что же ты делаешь?
Она медленно повернулась к нему, открыла заплывшие глаза и, разомкнув губы, обметанные белой пылью, выдавила из себя:
– Уйди. Не твое дело, моя жизнь. – И, скривившись, заплакала: – Плохо мне, Ваня. Помираю. Ну и хорошо, и слава богу.
Он беспомощно огляделся, сел на шаткий стул и, не понимая, что делать, в бессилии спросил:
– Может, все-таки в больницу, а, Люба? Ну, хоть как-то…
Она отчаянно замахала руками.
В те дни, отправив Асю в хижину, он ночевал в хозяйском доме.
Любка пила десять дней. На одиннадцатый, когда он открыл очередную поллитровку, сказала:
– Все, Ваня. Не надо. Теперь я… сама.
Он помог ей подняться, дотащил до дощатой будочки с душем, откуда она вышла спустя полчаса, налил тарелку густых горячих щей:
– Ешь, Люба. Ешь. Стразу станет полегче.
Он смотрел на нее, все еще опухшую, с отекшими веками, с мокрыми, раскиданными по плечам роскошными, блестящими волосами, смотрел на ее пухлые, гладкие, смуглые плечи и снова ничего не понимал. Откуда у этой красивой и ладной женщины такая невыносимая, нечеловеческая боль и тоска?