– Сколько он у вас получает?
– Двести пятьдесят… пока.
– Вот видите! Вы благородный человек, Владимир Васильевич. Широкая русская душа… А этот Юнгшиллер немец, перец, колбаса! Ну, до свидания, очень рад познакомиться. Как-нибудь наведаюсь еще, если позволите. Желаю успеха!
– Милости просим, а что не показал вам чертежей – не взыщите, не могу, при всем желании.
– Последний вопрос: а на каком, же заводе думаете вы конструировать ваши истребители?
– И это я не вправе сказать…
18. Величие – где ты?
Патент скреплен королевской печатью. Лист пергаментной бумаги вступил в свою странную магическую силу, над которой можно иронизировать, но которой нельзя не признать. Король Кипрский торжественно протянул новому кавалеру ордена «Блаженной Юстинианы» патент, еще торжественнее обнял и трижды поцеловал.
Дмитрий Владимирович говорил Забугиной:
– Знаете, Вера Клавдиевна, мне еще никогда не приходилось наблюдать такое удивительное сопоставление чего-то бесконечно трогательного, умиляющего вместе с элементом, увы, смешного и жалкого. Трогательно все, что наслаивалось, созидалось целыми веками, что хранит в себе прочную традицию. Бесконечно трогательно! В самом деле, без малого тысячу лет награждали Лузиньяны орденами, сначала своих подданных, а затем чужих, потому что своих не стало. Но благодаря пышным инсценировкам опереточный колорит всех этих церемоний стушевывался на фоне замков, дворцов и даже первоклассных отелей с мраморными колоннами, позолотой, гигантскими зеркалами и пальмами.
Но теперь, теперь, это был шарж и, право, хотелось плакать. Нищий король в потертом немодном сюртуке, задолжавший за комнату, питающийся молоком и яичницей, да и то не без вашего благосклонного участия, жалует меня орденом…
Ведь сущность, дух – те же, что и были. Разница лишь в форме. И «власть» его та же самая, которой он обладал, скажем, пятьдесят лет назад. Она ничуть с тех пор не уменьшилась и не увеличилась. Но тогда был блеск, были декоративные эффекты, а теперь, теперь – фарс в меблированных комнатах на Вознесенском… Бедный король, бедный «бывший» король, и разве это не символ: дал орден бывшему гвардейскому офицеру, «бывшему человеку», так же ведь? Как вам нравится это определение, Вера Клавдиевна?
– Совсем не нравится! – С упреком в ясных серо-голубых глазах своих смотрела на него девушка. – Вы не будете называть себя бывшим человеком? Никогда? Мне… мне это больно слышать… К чему бравада? Вы же сами не верите в это! Всем своим существом не верите! Но ради красного словца, ради пикантной параллели – бывший король и бывший человек… Вы меня словно ударили этим! Вы, который на пути, чтоб заново пересоздать свою жизнь… Вы уже это сделали и, самое главное, сумели внушить уважение тем, кто думал, что будет смотреть на вас сверху вниз.
– Ну, полно, полно, дорогая Вера Клавдиевна, будет вам отчитывать меня. Виноват, но, право, заслуживаю снисхождения. Какая вы… как вы умеете хорошо чувствовать, – молвил Загорский тепло и сердечно, и так это было непривычно для него, всегда с ироническим холодком, замкнутого, надменного.
Смягчилось его лицо, точеное, породистое лицо лорда, и разгладились обыкновенно сухие, жесткие складки возле углов рта. И только сейчас убедилась Вера Клавдиевна, что его глаза, ни цвета, ни выражения которых нельзя было определить в точности, умеют смотреть с какой-то обволакивающей нежной добротой.
Но это лишь миг. Дрогнуло и погасло. И опять спокойная, холодная маска. И уже по-другому звучал грассирующий голос. Как всегда, определенно и твердо, с уверенностью избалованного человека, знающего, что его слушают, что он умеет заставить себя слушать…
Дмитрий Владимирович продолжал:
– Должен, однако, отметить, во всей этой церемонии был момент прямо величественный. Это когда он встал и обнял меня. Я в это время подпал какому-то гипнозу.
В горле почувствовал какую-то неловкость, защекотало веки, и лишь усилием воли я удержал слезы. Раздвинулись тесно подступившие стены жалкой меблированной комнаты. Я увидел какие-то дворцовые анфилады и вспомнил себя камер-пажом на дежурстве в Зимнем дворце. А передо мной стоял помолодевший король во французском генеральском мундире. Словом, это был мираж. И сгинуло все, как мираж. И чтобы окончательно и подло разбить поманившую иллюзию, стукнул в дверь, и появился Семен Григорьевич. Кашлянул, приосанился, шаркнул ножкой… и совсем в духе балаганов Марсова поля:
– Ваше величество, господин король, разрешите получить?
Лузиньян, сам себя минуту назад тешивший миражом королевского величия, насупился, погас, опустил на грудь седую бороду.
– О, какой ви несносни, нельзя так приставаль! Я же вам говорил, вы полючите квартирни плата, полючите! Я сейчас не имею свободни деньги…
– А все-таки разрешите получить, – тупо, с каким-то идиотским равнодушным упрямством, не поддающимся никакой логике, твердил Семен Григорьевич.
И я видел, что эта канцелярская крыса наглеет. Проходимец Дегеррарди кулаками своими внушал ему куда больше страха и трепета, нежели этот древний старец, прописанный в домовой книге королем Иерусалима и Кипра, которого Семен Григорьевич с развязностью блаженной памяти малафеевских балаганщиков величал «господином королем».
Я пожалел острой мучительной жалостью бедного короля, дружившего с герцогом Омальским и которому красавица испанка Монтихо, впоследствии императрица французов Евгения, строила глазки… по меньшей мере, глазки… Я вспомнил то время, когда носил мундир, волоча за собой саблю, и командовал эскадроном. Я крикнул Семену Григорьевичу:
– Пшел вон!
И это удалось, удалось, потому что плюгавая чернильная крыса мгновенно выставилась за дверь!
Через пять минут заглянул к нему в контору.
– Послушайте, любезнейший, нельзя же быть таким приставалой!
Оторвавшись от каких-то записей, он испуганно посмотрел на меня выцветшими глазами.
– Я что? Мое дело сторона! Я человек маленький. С меня же спрашивают, почему не все в аккурате? Почему не платят жильцы вовремя? Мне что? Господин король моего хлеба не заедает – живи себе дарма хоть целый век! А только надо мной хозяева, с меня спрашивают.
Я сунул этому Семену Григорьевичу пятьдесят рублей, вот, мол, авансом, только не лезьте к старику.
– Ну, а дальше как? – буравит меня своими рыбьими глазами.
– Дальше – видно будет.
Успокоился.
Но не успокоился Лузиньян, король Кипрский. Оставшись один, король долго-долго копался в ящике письменного стола. Тихо, как шепот давних воспоминаний, шелестела смятая папиросная бумага. Король вынимал из нее одну за другой овальные миниатюры на слоновой кости. Он берег их, берег до последней минуты. Но теперь, теперь пришел час хоть с одной из них расстаться. С которой? Обе ему дороги бесконечно. Обе… Портреты отца и матери в ранней молодости, написанные Изабе, этим величайшим миниатюристом.