– Мисаил Григорьевич, вы забываете, что он действительно коронованная особа… В каких условиях очутившаяся – это уже другой вопрос. Но факт остается фактом. Из песни слова не выкинешь. Хуже будет, если мы разлетимся и он нас не примет.
– Не принять? Меня? Как же он смеет?
– Это право каждого. Поймите, не король нуждается в нас, а мы в нем. Не он искал нас, а мы его… Следовательно…
– Уговорил! Согласен! Вы имеете резон. Я привык считаться только со своими желаниями… Но черт с ним, в конце концов, звоняйте ему. Звоняйте… Где это я слышал, в каком фарсе?
Обрыдленко позвонил. Король не пошел, а через телефонного мальчика указал день и час, когда банкир вместе с адмиралом могут к нему пожаловать.
Лузиньян Кипрский давно потерял надежду, – в первые дни она была, хоть смутная, но все же была, – увидеть вновь свою Корделию.
Сгинула. Вот уже третья неделя, а ни слуху ни духу.
Загорский оттуда, из Галиции, забросал его срочными телеграммами, настойчиво добиваясь ответа, где Вера, чем объяснить упорное молчание и, наконец, что с ней? Король очутился в неприятном положении. Как быть, в самом деле?
Ответить правду, так, мол, и так, девушка исчезла, – этим он нанес бы сильный, жестокий удар молодому человеку. Солгать – не хватило бы духу. Да и солгать нельзя, ничего не выдумаешь мало-мальски правдоподобного.
После долгих размышлений, колебаний Лузиньян решил, что лучше самая ошеломляющая правда, чем фальшивая надуманная ложь. Будь хоть проблеск надежды на возвращение Веры, он написал бы Загорскому… Мог бы написать, что больна, лежит, не в состоянии лично ответить и вместо нее пишет он, Лузиньян Кипрский.
В то самое время, когда, тонко обдумывая каждое слово, король сочинял «дипломатическое» письмо в далекий завоеванный Тернополь, в это самое время позвонил Обрыдленко.
В назначенный королем час приехал банкир с адмиралом. Мисаил Григорьевич был в цилиндре и по холодному осеннему времени в пальто с бобровым воротником. Он сказал Обрыдленко:
– Я так и войду к нему в пальто. Мне нравится эта элегантная заграничная манера делать кратковременные визиты в верхнем платье. Посмотрите, в кинематографе во всех великосветских пьесах элегантные мужчины при деловом визите не снимают пальто… Я тоже не сниму.
Адмирал ничего не ответил, пожав плечами.
При всем своем апломбе, при всем своем великолепном презрении к нищему королю, которого он хотел купить, Мисаил Григорьевич, однако же, волновался. Как-никак прав Обрыдленко, все же король – его величество.
– Ваше величество… – Железноградов произнесет впервые за всю свою жизнь эту фразу. Или, может быть, лучше говорить ему sire? Нет, ваше величество будет эффектнее. С одной стороны, ваше величество, а с другой – «не угодно ли вам жениться на моей содержанке?». Черт побери, извольте примирить непримиримое. Ну, была не была…
Поборов свое волнение, Мисаил Григорьевич с самым решительным видом, держа в одной руке цилиндр на отлете, в другой перчатки и трость, подражая великосветским героям кинематографических пьес, вошел в комнату Лузиньяна Кипрского. И он пожалел, что у него прозаический цилиндр, а не шляпа с громадным страусовым пером.
«Государь, я мету пол пером моей шляпы…»
Дьявольски шикарная фраза… Но вслух ее при всем желании не скажешь, только подумать можно. И Мисаил Григорьевич подумал, а вслух произнес:
– Ваше величество, я весьма рад случаю засвидетельствовать вам свое почтение…
Как ни храбрился Железноградов, а этот величественный, сидевший в кресле старик с закутанными в плед ногами придавил его своей торжественностью, именно торжественностью, такой спокойный, выдержанный, благородно уверенный в себе.
Сделав движение подняться, Лузиньян подал руку обоим посетителям. И, желая сразу перейти к цели визита, спросил банкира:
– У вас дело ко мне?
– Да, ваше величество, очень важное дело… Оне как будто носит немного щекотливый характер, хотя, в сущности, ровно ничего щекотливого…
Молча и строго смотрели глаза короля из-под седых бровей. Железноградова смущал этот взгляд, но Мисаил Григорьевич решил пойти напролом.
– Ваше величество, вы можете легко облагодетельствовать одно весьма достойное существо. Я принимаю живейшее участие в судьбе одной талантливой артистки… Наш «общий друг», почтенный адмирал, знает ее как вполне достойную особу…
Обрыдленко, готовый провалиться сквозь землю, хочешь не хочешь, должен был поддерживать своего патрона.
– Ваше величество, я могу засвидетельствовать, что это воплощенное совершенство… На моих глазах воспитывалась…
– Но позвольте, господа, я решительно никак не могу быть полезным этой артистке при всех ее добродетелях, в которых ничуть не сомневаюсь…
– Можете, ваше величество, можете! – очертя голову, бросился вперед, зажмурившись, Мисаил Григорьевич. – Я немногого прошу… Совсем немногого, дайте ей ваше имя, дайте ей ваше имя, и я не постою ни за какими расходами… В ваши годы… Это не опасно… вам осталось пустяки жить…
13. Бегство
Дегеррарди загостился в Лаприкене. Да и чего ему было спешить? Не житье, а масленица! Шписс кормил его на убой, и оба приятеля дружно за обедом и завтраком насасывались пивом и коньяком.
Кроме того, весьма и весьма основательный удар, полученный Генрихом Альбертовичем в грудь от латышской девы Труды за излишнюю развязность рук, ничуть не охладил его завоевательных порывов. Твердо веря в свою неотразимость, он не терял надежды покорить суровую, замкнутую горничную с кулаками боксера. Тем более Труда была как раз в его вкусе.
– Понимаешь, – говорил он Шписсу, – они успели выпить на брудершафт, – король девка! Есть за что подержаться!
– О, да, яволь, ди бруст! Большой грудь! – облизывался Шписс, округляя впереди себя руки.
– Не бруст, а целый бруствер! – скаламбурил Генрих Альбертович. – Бруствер, который я, штурман дальнего плавания Дегеррарди, черт побери, должен наконец взять!
И Генрих Альбертович пожирал Труду своими нахальными глазами, вспенивал усы, колесом выпячивая грудь, отпускал тяжеловесные, словно камень, выброшенный катапультой, комплименты, но ничего из этого не выходило.
Труда не замечала его, плотно сжимая губы, храня неприступный вид.
– Гибралтар, а не девка! – сокрушался Генрих Альбертович.
Он основательно пустил корни в Лаприкене, застрял на целую неделю. Юнгшиллер вызвал его телеграммой.
– Надо ехать, ничего не попишешь, – заявил Генрих Альбертович управляющему, наказав ему крепко-накрепко следить за узницей.
– Ты отвечаешь за нее!
Шписс улыбнулся.
– Ничего не может быть легче. Здесь мы полновластные господа. Здесь наш край. Куда она убежит? Куда? Кругом наши друзья немцы, а эти дураки латыши ни слова не понимают по-русски.