– Ви сами есть палач, эн буро!..
– Ну, будет, будет этой самой бабьей болтовни… болтовни… да!.. Вы лучше скажите, что именно требуется… да… Я деловой человек. Надо вывести эту красотку из строя совсем, навсегда, или временно… да… понимаете?..
– Понимай, же компран бьен, ме… но я должень спросить директив мадам экселлянс…
Директив был: навсегда! Елена Матвеевна, женщина решительная, терпеть не могла никаких полумер. Тем более Хачатуров за последнее время, уже не ограничиваясь только цветочными подношениями, дарил Искрицкой бриллианты.
Лихолетьева торопила Альфонсинку.
– Скорее, слышите! Или я навсегда провалю вашу комбинацию с поставкой.
Это было хорошим ударом кнута. Надо, не теряя минуты, действовать… А Искрицкая сама шла навстречу, ускоряя события.
Впорхнула, как всегда, нарядная, веселая, жизнерадостная и вдруг погасла.
– Что с вам, мадам Искрицки? Ви недовольни? By зет меконтант? Чем? Де-куда?..
– Ах, мадам Альфонсин… Уходит молодость… Этот проклятый грим! Как он портит, съедает кожу… Ваши кремы, компрессы, они помогают, освежают, но хотелось бы полного обновления, понимаете… Я слышала, этот ваш помощник…
– О, да! – ухватилась Альфонсинка. – Мосье Антонелли, се тен профессер! Он вам деляит завсем, завсем нови лицо… ту-тафе, новий…
– Это больно, опасно? Я так не выношу физической боли…
– Ничуть!.. Дю-ту!.. Мосье Антонелли имеит золоти рук. Это не опасно, ее не па данжере! Весь бомонд деляит себе нови лицо. Герцогиня ди Реверто, княгиня Липецки, княгиня Тоодоридзе, графиня Чечени, баронесса Шене фон Шенгауз…
Альфонсинка без конца сыпала громкими именами. Это подействовало на Искрицкую успокаивающе.
– В таком случае рискну…
Надо рискнуть, необходимо! Так жалко, так мучительно жалко расставаться с молодостью! Вне красоты и молодости нет успеха, нет жизни, радости, ничего нет для нее, для которой – тело и красота – все!.. Духовные интересы? Она их допускала в теории, но жить ими и только ими – ни за что!.. Вот почему она с ужасом думала о старости… Ведь наступит же когда-нибудь она… Располнеть, превратиться в комическую старуху и смешить публику своей безобразной толщиной? Лучше самоубийство! Лучше вовремя уйти со сцены, с подмостков не только опереточных, но и житейских…
После того, как она вызывала бурные восторги, появляясь то в античной тунике, в трико, в коротенькой юбочке, в лосинах и ботфортах, в придворном туалете опереточных королев и герцогинь, после всего этого вызывать хохот нелепыми скачками жирной гиппопотамихи? Брр… при одной мысли кидает в холод… И почему они так быстро жиреют, наши примадонны? Почему на западе артистка в пятьдесят лет еще стройна, изящна, пластична и с успехом играет молоденьких? Почему?..
Мадам Карнац представила Искрицкой своего бакенбардиста.
– Мадам, пермете де ву презанте… мосье Антонелли, профессер…
Этот господин с плебейским носом в сизых жилках не внушил особенного доверия артистке. Но, с другой стороны, он «делал лицо» чуть ли не всем стареющим дамам петроградского общества.
Карнац уверяла, что его и за границу приглашали на гастроли…
– Мосье Антонелли очинь скромни!
– Я скромный, да… Я не люблю о себе говорить… да, – повторил Седух, так злодейски пронизывая артистку глазами, – любой писарь из главного штаба позавидовал бы…
– Вы знаете, мадам Искрицки… Когда королева саксинки Люиз виходиль за композитер Тезелли, синьор профессер ездиль а Флоранс делять нови лицо, а сон альтес рояль… ее величеств…
Искрицкая, поборов свой страх к физической боли, согласилась. Назначили день первого «сеанса». Мадам Карнац спросила своего друга:
– А что ви думает делять? Он не умирает?..
Седух пожал плечами…
– Зачем умереть… зачем, да… В Константинополе один фанариот меня научил… Он поставлял свою мазь султанским одалискам, одалискам… да… Если которая «из новеньких» понравится султану, понравится… да, ну, старые ханумы начинают интриговать… Сейчас фанариота за бока: давай мазь… Вымажет лицо… все пойдет гнойными струпьями, струпьями, да…
– Me ce террибль! Это ужасни! – всплеснула коротенькими пухлыми руками Альфонсинка.
– А вы что думали, игрушечки? Это вам не игрушечки, да…
Елена Матвеевна все торопила, торопила… Бакенбардист думал сначала первые два сеанса сделать безвредными, чтобы не запугать сразу Искрицкую, но под властным давлением высокопревосходительной соперницы пришлось, как он сказал, сразу взять быка за рога.
В темной комнате Седух положил ей на лицо кроличью пленку, обильно пропитав ее дьявольской мазью константинопольского фанариота. Часа два лежала артистка, ничего не видя, ослепленная, с трудом переводя дыхание, вернее, дыша только носом…
Вошел Седух.
– Для первого раза довольно будет… довольно… да…
Словно клейкий пластырь едва-едва снял черномазый Калиостро кроличью пленку с лица артистки.
– Больно! Вы мне сдерете всю кожу!
– Ничего, сударыня, потерпите… зато потом будет хорошо… да…
– Но позвольте, я слышала, что пленку оставляют… Она должна срастись с кожей… а вы…
– Сударыня, я знаю, что делаю! – тоном жреца ответил Седух. – Это будет после, а сначала надо приучить кожу, приучить, да… Что вы чувствуете?
– Лицо горит все!..
– А как же вы хотите? Погорит и перестанет, перестанет… да…
– А когда прийти в следующий раз?
– В следующий раз я вам скажу по телефону… по телефону… да…
К вечеру все лицо Надежды Фабиановны пылало красными волдырями. Точно его долго и беспощадно хлестали крапивой… Глянула в зеркало – подкосились ноги, холодной жутью застыла вся… Играть немыслимо. Какой уж тут грим! Легчайшее прикосновение вызывает адскую боль кожи. Бросилась к телефону.
– Алло! На телефон мадам Карнац…
– Послушайте, вы… ваш Антоннели негодяй! Он мне испортил лицо… Я упеку его, мерзавца, в тюрьму… Что он сделал со мной?
– Не может бить! Энпосибль!..
– Не болтайте глупостей… Говорю, значит, так! Пускай немедленно приезжает ко мне, посмотрит… Что-нибудь сделает…
– Синьор Антонелли уехал в Гатчину к одна очень важни клиентка. Он там ночевать…
– О, будьте же вы прокляты оба…
Искрицкая с размаху повесила трубку.
Она плакала слезами бешенства, ломая руки, грызя и кромсая зубами тоненький, обшитый кружевами, батистовый платок.
Позвонила в театр.
– Больна, приехать не могу!
Дирекция, браня на чем свет стоит Искрицкую, спешно заменила ее Тумановой.
Ночь прошла мучительно, в огне, без сна и покоя. Искрицкая поминутно смотрела в лежавшее у изголовья ручное овальное зеркальце. И всякий раз смутная надежда… пройдет, проходит… Но, увы, ничуть. Наоборот, все хуже и хуже… К утру лицо являло собой вздувшийся сплошной струп. От прежнего остались одни глаза, да и теперь они – чужие, сумасшедшие, дикие.