Сказано-сделано. Заалело на восходе, погасли костры, смолкла музыка, разбрелись по шатрам цыгане. Тишина настала. Вышел парень из укрытия своего, подкрался, заглянул в шатер – и озноб прошел по коже его. Кровью залит шатер, скорчившись лежат цыгане бездыханные: кто надвое разрублен, у кого грудь пулею пробита, у кого нож в горле торчит. А вот и ненаглядная его: лицо бело, как снег, глаза неподвижные, тусклые… Хоть и мертвая, да красивее живой… «Э, – думает молодой цыган, – что мне до мертвого табора! Мертвая моя, и живая – моя! Хоть ночью оживет, мне и довольно!» Перекинул ее через седло, вытянул коня плетью – да и в степь, подале, прочь от мертвого табора.
Долго ли коротко скакал молодой цыган. Уже и конь его спотыкаться начал, и солнце до заката докочевало, стало на ночлег, разукрасило небесный шатер зарницами, костер запалило на полнеба. Ветерок по степи прошел, вздохнул ковыль жалобно, словно скрипку цыган смычком тронул…
Открыла красавица мертвые очи, поглядела на жениха несуженого, улыбнулась невесело и сказала: «Что же ты, парень, наделал! Где ж то видано, чтобы мертвая живому в жены досталась! Ночь уже наступила, братья меня хватились, коней заседлали, мчится по степи погоня. А сам ведь знаешь, что не уйти живому от мертвого – мертвому коня сам черт пришпоривает. Пропадешь ты, и меня не добудешь!» Только смолкла цыганочка – раздался по степи копытный стук. Не успел молодой цыган и кнут свой поднять, как окружили его вороные кони, а на конях – цыгане с невестина табора: стреляные, рубанные, страшные. Вышел вперед старшой – кудри и борода с проседью, грудь картечью пробита, на устах кровь запеклась. Вышел, да и сказал тихо и грустно: «Морэ, друг, не видать тебе нашей сестры. Живое – к живому, мертвое – к мертвому тянется. Год уж прошел, как потравили мы у здешних мужиков покос. Собрались они – да и перебили нас всех, ни одного в живых не оставили. И хоронить не стали, и панихиды не справили. Вот и нет нам на земле покоя. Так что, коли впрямь она тебе приглянулась, сделай для нее добро, да и для нас всех тоже. Схорони нас по-христиански, закажи панихиду да помолись Пречистой Деве за души наши грешные. Прощай!» Сказал, гикнул – да и сгинул, а с ним и братья его, и сестра-красавица.
Сказывают дале, что схоронил молодой цыган весь табор, только любезную свою не поднялась у него рука в сырую землю зарыть: дескать, живая его – и мертвая его! А ночью ожила цыганочка, заплакала горько и сказала: «Из-за тебя не будет мне теперь вовеки покоя. Век бродить душе моей по земле и не знать, где голову преклонить! Будь же ты вовеки проклят!» Сказала и сгинула. А цыган в ту же ночь от горя помер.
Так сказывают, да не так дело было: лишь затих вдали стук копыт коней, чертом шпоренных, вырыл парень могилку, закопал в нее одну свою любезную, по ней одной и панихиду справил. А стихла в Божьем храме «Вечная память», подкатило парню под сердце, рухнул он на сыру землю, да и дух из него вон. А мертвый табор, погребения не дождавшийся, снялся в ту же ночь с места – да и пошел кочевать по земле. Уже и покою цыгане не ищут – ищут сестру свою, из табора на небо ушедшую, ищут жениха ее, супостата, ищут тех, кто побил их когда-то, детей их ищут и внуков. Вроде бы и мести-то на сердце не держат – да ведь как мертвому с живым сговориться-то! Вроде и не убивают; а где ни прошли – везде остаются за спинами их могилы.
Ищет табор беглую сестру свою, ищет жениха-лиходея, ворогов своих ищет. И время для него одно – ночь. И в полдень – ночь, и на рассвете – ночь, и вечером – ночь. И дела свои цыганские, страшные и веселые, в ночи цыгане творят, ибо мертвы они днем. И луну с той поры нарекли люди цыганским солнышком.
В тишине движутся по России кибитки. Вечная ночь осеняет мертвый табор…
[2]
* * *
Мишка очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечи.
– Эге, да ты заснул?!
Катя, глаза смеются, тормошит его.
– Просыпайся. Вот и рассказывай такому, а он возьмет, да и проспит все. И не проси теперь, повторять второй раз не буду.
Первое, что сделал Горшок, когда окончательно пришел в себя, это осторожно тронул девушку за оголенную кисть. Теплая, уф…
Катерина, заметив его жест, все поняла, и рассмеялась.
– Ой, тю-у, гляньте на него – мужик взрослый, а сказки испугался!
– Сказки… В метро всякое бывает.
– Не того боишься, гайджо. Не здесь тебя беда подстерегает. И не обойти тебе ее, и не спрятаться. И не мертвый табор тому виной. Иди, пора. Торопиться надо. Сильно торопиться. Иначе большая беда будет. Иди!
* * *
Обратно Мишка почти бежал. В ушах все звенел голос Катерины: «…Торопиться надо… большая беда может быть…». Куда торопиться? Что за беда?! Ясно одно – не верить цыганскому предсказанию – себе дороже.
Навстречу по туннелю кто-то шел. Меньше всего Горшку хотелось сейчас встречаться с незнакомцами: вдруг это и есть та самая беда, вдруг он уже опоздал? И Мишка нырнул в первую попавшуюся дверь.
Когда звуки от шагов затихли, Горшок дернул за ручку… И вдруг понял, что дверь не сдвинулась с места.
Сразу же сердце часто-часто застучало, дыхание перехватило, а от липкого пота рубашка прилипла к телу.
«Замуровали, демоны», – первое, что всплыло у него в голове. Странно, но именно эта фраза из старого фильма его и успокоила. Подергав дверь еще раз, удостоверившись, что все его потуги бесполезны, Горшок решил искать другой выход. Если, конечно, он есть. Попытался перебраться через хлам, что валялся на полу, но споткнулся. Грохот, боль… И темнота.
* * *
Мишка открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Голова болела, и где-то на затылке зрел хороший шишак. В придачу ко всему, левая нога застряла в каких-то перекрученных кабелях, и Горшок никак не мог ее высвободить.
– Вот свезло, так свезло…
– Вот свезло, так свезло, – повторил за ним звонкий, детский, похоже, голос.
– Кто тут? Помоги!
– Кто тут? Помоги! – отозвалось эхо.
Мишка похолодел… Уж не про эту ли беду говорила цыганка? Всадники – херня. Пушкины – тоже херня! Неизвестность… Это страшно.
– Ты кто?
Черт! Смысл спрашивать?!
– Ты кто?..
А потом смех. Что ж, и то не плохо.
– Попка – дурак!
– Сам дурак!
А вот тут пришла очередь смеяться Горшку: раз отвечает, значит не глюки. Не сожрало пока, есть надежда, что и не тронет.
– Эй, хватит там! Помоги лучше!
– Не помогу!
– Ну и пошел тогда к черту! Сам выберусь!
Мишка замолчал. В темноте слышалось только его сопение, тихие, почти про себя, ругательства.