20.01.14, Петербург
Ужинаем с Катей и Верой. Вера аккуратно кладет нож и вилку на край тарелки.
– Я спросить хотела… А нужно, чтобы в школу и из школы меня возил ваш шофер?
– Раз уж мы наняли шофера, должен же он кого-нибудь возить. – Разливаю сок по стаканам. – Мы теперь почти не ездим. Парень потеряет квалификацию.
– Я серьезно. Все в классе уже это знают. Мне как-то… Ну, стыдно вроде.
Катя поправляет Вере упавшую на лицо челку.
– Если в классе это знают – значит, знают и то, что всё объясняется медициной, а не этими, как их…
– Понтами? – догадывается Вера.
– Вот-вот, понтами. Почти французское слово. – Катя целует ее в лоб.
– Я сегодня пытался навестить Анну, – говорю. – И меня не пустили. Сказали: рано еще. Особенно вам, мне то есть. Я не очень понял, что это значит.
Катя смотрит на Веру. Вера опускает глаза.
– Ну, видно, мама там зажгла.
– Зажгла… – повторяет Катя задумчиво. – Это она аквариум разбила?
– Да, цветочным горшком. Бросила в меня, но промахнулась.
– Из-за чего?
– Сказала, что я хочу увести у нее Глеба. – Вера закрывает лицо руками, и голос ее звучит как объявление в троллейбусе. – Что Глеб на нее запал, а я стою между ними. Рассказывала, что они с Глебом…
– Верочка… – протягиваю ей носовой платок. – Давай сыграем что-нибудь.
Звонит Катин телефон.
– Ja, hallo…
Мы с Верой переходим в соседнюю комнату, где стоит синтезатор. Вера, сев за инструмент, проходится по клавиатуре. Осторожно беру аккорд в той же тональности. Пальцы заметно дрожат.
– Домик колеблется. – Беру еще один аккорд. – Грозит рухнуть.
Вера кладет поверх моей ладони свою.
– Я буду держать твою руку до тех пор, пока она не выздоровеет, хочешь?
– Боюсь, что держать придется долго.
Движением цыганки она поворачивает мою руку ладонью вверх, внимательно рассматривает.
– Рука не может не выздороветь, иначе где же справедливость? Твои пальцы играли такое тремоло, а теперь плохо справляются с ножом. Я смотрела на тебя за обедом. – Она сжала мою ладонь. – Хочется оживить твои пальцы, потому что сейчас они как какой-то механизм.
– Механизм для вылавливания призов. – Осторожно высвобождаю ладонь. – Какой ты хочешь приз?
Вера задумывается.
– Я вот играла Альбинони, а ты подпел мне в конце. Может, попробуем теперь с самого сначала?
Я надуваю щеки и зажмуриваюсь. Она берет несколько нот из Адажио:
– Тебе не нравится эта музыка?
– Ну что ты! Просто мне предписано гримасничать. Врачом, между прочим.
– Здорово. А музыка как?
– Врать не буду: нерадостная.
– Когда ты вступил, это было как… – Вера делает пол-оборота на крутящемся стуле. – Ну, вот ты едешь себе в машине, а она вдруг взлетает. Можешь себе представить, как взлетает хорошая машина – ну, допустим, мерс?
– Запросто. Даже жигуль могу. Если к нему приделать крылья.
Вера прижимает ладонь к моим губам.
– Вот ты и был этими крыльями! Давай попробуем еще раз.
– Мое дело солдатское. – Переключаю синтезатор в другой режим. – Орган?
– Орган. – Она пробует непривычно звучащие клавиши. – И твой голос.
Вслед за вводными тактами я вступаю с темой. На фоне органа голос звучит лучше, чем я думал. Резкость на верхних нотах уравновешивается бархатом на нижних. С точки зрения вокала совершенно неправильный, начиная со звукоизвлечения. С мобильником в руке на пороге комнаты нас слушает Катя. Лицо – зеркало, дышит трагизмом. Глаза распахнуты, дрожат ноздри, и это у нее больше, чем слёзы. Когда стихает последняя нота Адажио, молча обнимает нас – сначала Веру, затем меня.
– Сейчас звонил Майер – он дозрел до вашего дуэта. Я ему на днях эту идею подбросила, но он сомневался. А сейчас готов продюсировать, спрашивает: что будем петь? Адажио!
Смотрю на Катю в воображаемый лорнет.
– И всё?
– Нет, не всё. Вы с Верой подготовите репертуар, и Майер организует турне. Это вытащит из трясины вас обоих. Вера, конечно, еще маленькая, но в этом ее сила.
– В чем тогда моя сила? – интересуюсь: не маленький ведь.
– В том, что ты такой раскрученный старый перец. Который, что бы ни делал на сцене, на него всё равно придут. Девочка, ты согласна?
Согласна ли? Девочка. Несколько раз кивает, краснеет, и с румянцем на лице проступает вся ее детская сущность.
– Завтра сообщу Майеру о вашем согласии. – Катя щиплет меня за ухо. – Согласии, да? Заодно скажу об Альбинони.
– Говорят, что Адажио написал не Альбинони, – докладывает Вера. – Что кто-то другой.
Катя ставит руки рупором и почему-то произносит шепотом:
– Ремо Джадзотто. Глеб познакомился с ним незадолго до его смерти.
– Познакомился?
Вера переводит взгляд на меня.
– Когда-то я играл эту вещь. Сначала всё не мог понять, как к ней подступиться, и поехал во Флоренцию к Ремо… – Выключаю синтезатор. – Но тогда я еще не знал, что он автор. Никто не знал.
1990
Жизнь на Ржевке оказалась непростой, но через годы вспоминалась благодарно и с любовью. О привычке всюду ходить пешком пришлось забыть. Утром Глеба и Катю ждал переполненный автобус, который вез их к такому же переполненному метро. На самом деле и не ждал даже. Испуганные обилием людей на остановке, водители часто проезжали мимо, не останавливаясь. На обратном пути у Глеба и Кати возникала противоположная проблема: порой им не удавалось выйти, и автобус вез их лишнюю остановку. Выходили на проспекте, названном ими Постиндустриальным, потому что находился он еще дальше Индустриального. Впервые в жизни они по-настоящему боялись опоздать, ведь теперь их ждал не университетский преподаватель, а целых два класса. Не раз и не два им приходилось приезжать на такси, что не на шутку встревожило педколлектив. В лучшем случае такие поездки говорили о Глебе и Кате как о людях, встающих поздно, в худшем – как о баловнях судьбы и прожигателях жизни. Последнее подозрение выглядело особенно тяжким. Учителям, боровшимся за каждый час учебной нагрузки, было непросто смириться с тем, например, что Глеб получил дополнительный класс. И хотя повышение скудного жалования Глеба выразилось в считанных рублях, эти рубли были действительно посчитаны. Существовал, в представлении коллег, и другой источник сладкой жизни – Катя. Профессорская дочка из Берлина не могла не получать поддержки от родителей. Примерную сумму помощи коллеги также определили. В остальном к молодой паре относились с симпатией и даже давали ей педагогические советы. Симпатия могла бы быть еще глубже, если бы стали известны подробности родительской помощи Кате. Она была умеренной и в студенческие годы. Когда же Катя написала им, что устроилась на работу, помощь прекратилась. Вместо очередного, пусть и небольшого перевода ей пришли поздравления с началом трудовой деятельности. Хотя сама деятельность Кате нравилась. Нравились дети (она представляла, что у них с Глебом будут такие же), в какой-то степени коллеги и даже уборщицы, встречавшие ее загадочным набором звуков – громких, но доброжелательных. Этим людям приятно было думать, что они здороваются с учительницей на немецком языке. Особое чувство у Кати вызывали портреты немецких классиков на стенах кабинета. После прошедшей войны виселось им косовато, хотя никто и не думал их ни в чем обвинять. Катя осознавала неловкость их положения и в свое приветствие вкладывала все возможное тепло. Классики отвечали ей тем же: они давно скучали по крепкому немецкому гутен морген. Об утреннем обмене любезностями знала вся школа, и отношение к Кате становилось от этого только лучше. Она была человеком вне ряда, а к таким обычно не испытывают плохих чувств. Кроме того, Катя была просто добрым человеком. Это, видимо, и стало главной причиной того, что коллеги не злословили, уборщицы здоровались, а ученики не срывали уроков. Сложилось так, что в Катиной немецкой группе оказался разочарованный в русской литературе Крючков. Как ни странно, на немецкий язык его разочарование не распространялось. Он старательно выполнял самые трудные домашние задания, причем делал это не без блеска. На страноведческих занятиях с готовностью помогал устанавливать экран и настраивал слайдоскоп. Так от Кати Глеб с удивлением узнал, что Крючков способен быть вменяемым парнем и нисколько не оттопыриваться. Но этим сообщением Катя не ограничилась. В один из дней она попросила Крючкова помочь ей отвезти домой две пачки книг. Крючков, в глубине души джентльмен, без лишних слов взял тяжелую сумку и отправился сопровождать Катю. Видимо, он почувствовал какой-то подвох, потому что, поставив сумку у дверей квартиры, попытался откланяться. Катя же (как это – уходить?!) сказала, что теперь просто обязана угостить его чаем. В квартире Крючков увидел понятно кого, но уходить не стал. Это было бы слишком похоже на бегство. Не глядя Глебу в глаза, Крючков пробормотал что-то невнятное. Глеб подал ему руку: сердишься на меня? Крючков промолчал, но руку пожал. Когда сели за стол, Глеб сказал, что хочет попросить у гостя прощения. Крючков покраснел. Нарисовал на скатерти треугольник и впервые посмотрел на Глеба. Да ладно, сам виноват. Понтовался. Забыто. Понтовался, прошептала Катя. Повернулась к Глебу: а ты в школе понтовался? Еще как, ответил Глеб, на всю катушку. По движению Катиных губ было ясно, что и это выражение для нее не пропало. Потом пили чай с тортом. Учитывая внезапность просьбы, следовало признать, что Катя хорошо подготовилась. После торта как-то само собой выяснилось, что Крючков съел бы и бутерброд с сыром. А может быть, и пельменей, которые Катя тут же стала варить. Мысленно она ругала себя, что с самого начала не предложила мальчику обед. Когда были съедены и бутерброд, и пельмени, Крючков рассказал, как ловил с отчимом рыбу на льду Финского залива, как их льдина откололась, ее понесло в открытое море и рыбаков спасал вертолет. Сообщил также, что рыба в заливе вкусная, но пресноводная: Нева сбрасывает в залив такое количество пресной воды, что у него просто нет шансов остаться соленым. Нева же (здесь Крючков попросил еще один бутерброд) – это, как ни странно, не река, а естественный канал между Ладогой и Балтикой, и оттого у нее нет весенних речных разливов. Невские наводнения происходят оттого, что сильнейшие ветры с Балтики загоняют ее обратно в русло. Крючков хотел было рассказать также историю наводнений, но был мягко остановлен. Глеб выразил восхищение эрудицией ученика. Признался, что не догадывался, какой Крючков глубокий и разносторонний человек. Отпросившись на минуту в туалет, Крючков по возвращении сообщил собеседникам, что название унитаза связано с фирмой Unitas, производившей этот незамысловатый, но важный предмет. Общение закончилось за полночь, так что Крючкова отправили домой на такси. С тех пор парня как подменили. Когда на уроках русской литературы он первым поднимал руку, никто уже не смеялся. Все знали, что ответ Крючкова будет самым полным, хотя, может быть, и чуточку длинным. После памятного вечера на Индустриальном проспекте педагогическая жизнь Глеба вернулась в мирное русло. Бунты больше не повторялись, отношения с коллегами крепли день ото дня, и даже программу курса русской литературы, нелюбимую Глебом, удалось слегка подправить. Не особенно об этом объявляя, он сокращал изучение душноватых советских классиков и в сэкономленное время читал своим ученикам Лескова, реже – Платонова и Булгакова. Ученикам нравилось. В один из выходных он повез крючковский класс в Комарово на могилу Ахматовой, и, передавая друг другу потрепанный томик, ученики по очереди читали ее стихи. Поездку можно было бы назвать звездным часом Глеба-педагога, если бы не одно странное обстоятельство. В этот самый час Глеб неожиданно почувствовал усталость. Даже нечто большее: равнодушие и разочарование. Ему стало казаться, что путь, по которому он пошел, себя исчерпал. Так впервые в своей жизни Глеб осознал, что успех одновременно может быть концом. В один из осенних вечеров – как обычно, за ужином – Глеб и Катя смотрели телевизор. Увидев, как штурмуют берлинскую стену, Глеб сказал: вот куда сейчас надо ехать, там жизнь. Махнем? Махнем, отозвалась эхом Катя. Ужин как ни в чем не бывало продолжился, и они говорили о других вещах. Но Глебовы слова – независимо от того, серьезно ли они были сказаны, – Катю поразили: сама возможность отъезда куда-то не приходила ей в голову. Оказывается, такая возможность существовала. И еще: Катя не предполагала, что на Глеба способна произвести впечатление революция. Он всегда казался ей человеком внутренним, к сфере общественного равнодушным. В конце концов высказывание Глеба она объяснила усталостью от школы. Катя и сама начала от нее немного уставать.