Упоминание о матери раззадоривает и ее саму, так что она недовольно поджимает губы и скрещивает руки на манер отца. Внутри сворачивается тугой узел, который, как она надеялась, остался во Франции, в доме Оливии, потому что здесь ему не место. Тем более теперь, когда она так близко к разгадке…
– Твоя мать была очень удивлена, что ты все еще пишешь свой диплом, – говорит отец тоном, по которому становится ясно: он завел этот неожиданный разговор только ради финала.
Клеменс чувствует, что по позвонкам на спине к ее затылку начинает подбираться неприятный зуд.
– Странно, что мама вообще интересуется моей работой, – отвечает она. Пожалуйста, пусть сейчас отец ничего не говорит!
– Это к слову пришлось. Но теперь я тоже пребываю в замешательстве. Ты же сказала, что…
– Папочка, давай потом, – скороговоркой выпаливает Клеменс и срывается с места, будто под ней горит пол.
Потом, они поговорят об этом потом! Не при Теодоре!
Клеменс подходит, а он ни жестом не выказывает, что ее заметил. Стоит, сцепив руки за спиной, и пристально смотрит уже на третью по счету акварель. «Пламенная пустошь»
[20]. На взгляд Клеменс, «Шиповник» все-таки не нуждался в подобиях.
– Вы же знаете, что это отсылка? – спрашивает она спустя пару минут молчания. Собеседник из Теодора Атласа совсем неважный, но стоять рядом и не пытаться хоть как-то расшевелить его просто невозможно.
Естественно, он и глазом не ведет.
Даже в такой поздний час Теодор непостижимым образом оказывается одет в брючный костюм, и Клеменс рядом с ним выглядит домашней девочкой – не хватает только тапок с мордой зайца или лисицы. От этого разительного отличия она чувствует себя еще неувереннее.
– Папа говорил, что две работы из цикла «Шиповник» висели в его галерее лет семь назад, – продолжает гнуть свое Клеменс. – Вам бы они понравились, Берн-Джонс писал очень мягко и…
– Я видел их, – отрезает Теодор. Сердце девушки ухает в желудок.
– Правда? – хрипло переспрашивает она. – И вы оценили?..
– Первые две
[21] я не разглядывал, а за «Садом во дворе» и «Беседкой Розы» пришлось гнаться через полстраны в Оксфордшир.
Фраза только подтверждает догадку Клеменс: Теодору неинтересны полотна, на которых не изображены женщины. И это у нее странные предпочтения?
– Их вы тоже просто рассматривали?
Он оглядывается на нее и шикает, прежде чем шагнуть к следующей миниатюре. Значит, «Пламенная Пустошь» ему тоже не понравилась.
– Вы создаете впечатление благовоспитанной леди, – говорит вдруг Теодор. – До тех пор пока не открываете рот. Ваша язвительность порой совсем не к месту.
На очередную провокацию Клеменс не поддается только потому, что он продолжает говорить вслух:
– Вы очень похожи на ведьму… Ту, с энциклопедией в голове. Она теперь символ всех зазнаек.
– Гермиона? – удивленно отзывается Клеменс. – Она мой кумир.
– Не сомневаюсь…
Теодор минует две-три акварели. Замирает перед «Wake Dearest»
[22], и Клеменс отмечает про себя некую последовательность в его выборе. Только он недовольно хмурится и уходит дальше.
– Что вы так упорно ищете на картинах?
Он раздумывает пару мгновений – на хмуром лице сменяются сомнение, недоверие и, наконец, согласие с внутренними противоречиями.
– Ведьм, – просто говорит Теодор. Клеменс не знает, когда ее удивление будет иметь предел.
– В работах прерафаэлитов?
Теодор смотрит на нее с таким снисхождением, что ее скепсис тут же испаряется.
– Разумеется! – отвечает он. Ах, ну конечно…
– Значит, вы не думаете, что все женщины – ведьмы? – заводит Клеменс, следуя за ним вдоль стены. – Ищете особенных?
– Не говорите глупостей, мисс, – фыркает Теодор. – Абсолютно каждая из вас – ведьма. Просто не все это понимают.
На языке снова вертится язвительная фраза, но Клеменс заставляет себя смолчать. «Вы знаете, мистер Атлас, а я ведь…». В чувство ее приводят шаркающие шаги отца.
Не стоит говорить об этом так прямо. Тем более сейчас. Тем более при отце.
Неуверенность в себе оборачивается совсем не теми словами, на которые она рассчитывала:
– Должно быть, та женщина разбила вам сердце?
В груди снова скребется неприятное, ненужное чувство, будто какой-то мерзкий зверек проковыривает в ее солнечном сплетении дырку. Клеменс отворачивается, чтобы не смотреть в лицо Теодору, хотя больше всего ей хочется видеть реакцию на свой выпад.
Он отвечает не сразу. Отходит в сторону – прочь от нее, вдоль акварелей – и останавливается напротив последней, двенадцатой.
– О какой женщине вы меня спрашиваете? – спрашивает он. Клеменс вспыхивает против воли.
– А их было несколько? Я думала, сердце разбить можно только однажды.
Только бы не заметил, какой обиженный у нее тон, думает Клеменс, а сама ждет от себя новых язвительных комментариев, не имеющих права на жизнь.
– Вы бы знали, что это не так, если бы вам хоть раз его разбивали, – усмехается Теодор. Клеменс приближается и поднимает голову. У его глаз нет дна, в них сплошная темнота, а в полумраке зала нет и надежды на проблеск. Даже на тот странный блик в левом глазу, который она замечала ранее.
– И сколько же раз ваше сердце было разбито?
Она думает, что он уйдет от каверзной темы, увильнет, как и раньше. Но Теодор отвечает почти сразу же.
– Десятки, любопытная мисс. Но лишь дважды – женщинами. – Он кривит губы и подливает масла: – Вы ведь это хотели узнать?
Витиеватая фраза никак не складывается в картинку. Видимо, Атлас замечает ее недоумение, потому что спешит разуверить.
– Не только люди способны на подобные зверства. Когда вы станете старше, то поймете меня. Сердце человека – слишком хрупкая вещь, которая бьется от любого неверного слова или поступка.
– Так вы сами себя мучили? Зачем?