– Если смогу, то это моя работа, – сказал Крушельницкий все так же сухо, но по глазам видно было, немного оттаял. – Что там у вас?
– У меня картины. Точнее, их фотографии. Вот эта, – он протянул фотографию, которую снял со стены в своем кабинете, – сделана с картины, найденной в квартире гражданина, уверившего меня, что это работа его возлюбленной. С очень большой вероятностью возлюбленной была Ева Бердникова. А вот эти, – он достал мобильный телефон, потыкал пальцами в иконки, открыл изображение на экране, пролистал несколько фотографий, – я, каюсь, втайне от Анны Бердниковой, сделал с картин, хранящихся в ее мастерской. Она уверяет, что это работы ее сестры Евы. Мне важно ваше мнение, как врача, эти картины могут принадлежать кисти одного и того же художника?
Крушельницкий внимательно посмотрел фотографии. Помолчал, явно подбирая слова, откинулся на спинку стула, потер крепкими пальцами переносицу, как будто внезапно устал.
– Видите ли, я, конечно, не искусствовед, в живописи разбираюсь слабо, но думаю, что вы пришли ко мне как к эксперту совсем в другой области. Конечно, любому профану понятно, что эти работы выполнены в совершенно разном стиле. Но дело, как я понимаю, не в этом. Вот эта картина, – он протянул руку и взял со стола картинку со скрипачом, – написана психически здоровым, уравновешенным, очень глубоким человеком, способным на философские размышления и имеющим уникальный взгляд на мир. Ее автор, несомненно, тонко чувствующий, очень творческий и безумно талантливый. Это я могу сказать совершенно точно, как и то, что это действительно работа Евы Бердниковой. Она выполнена в присущей ей манере письма.
– Откуда вы знаете? – вырвалось у капитана Зубова.
– Потому что я видел другие ее работы, – спокойно ответил Крушельницкий.
Открыв ящик письменного стола, за которым сидел, он достал тонкий пластиковый фотоальбом, совсем простенький и дешевый, раскрыл его на первой странице, толкнул так, что книжица проехалась по столешнице и упала бы на пол, не подхвати ее Зубов вовремя. Но тот подхватил. В глянцевые окошечки были вставлены фотографии, сделанные с картин. Алексей машинально перелистал, остановился и начал сначала, внимательно разглядывая изображения.
Идущий по облакам путник в рубище, отчаянно пытающийся поймать сорванный ветром плащ. Большой высохший пень срубленного когда-то дерева, из которого вырастают и словно рвутся прочь три фигуры – худощавый мужчина с высоким чубом надо лбом и две маленькие девочки, очень похожие, но смотрящие в разные стороны, видимо аллюзия, отсылающая к Сергею Бердникову и двум его дочерям-двойняшкам. Четыре сестры милосердия, трое со спины и боком, а одна в центре, с милым, спокойным лицом Марии Ивановны. Поднимающаяся из травы обнаженная девушка, кутающаяся в мужскую белую рубашку, Олимпиада. Упавший с коня рыцарь в доспехах, седой, старый, видимо, собирающийся окончить свой земной путь здесь, у большого, покрытого мхом валуна, и гладящего склоненную к нему морду верного белого коня.
Все картины были наполнены глубоким смыслом и от того прекрасны. На них хотелось смотреть снова и снова, разглядывать детали, угадывать спрятанные загадки, любоваться переходом цвета, передающего малейшие оттенки настроения. Да, Крушельницкий был прав. Художник, написавший эти картины, был действительно талантлив.
– Откуда это у вас? – спросил Зубов, пролистав до конца.
Крушельницкий пожал плечами.
– Взял у Марии Ивановны. Видите ли, как вы уже успели заметить, в этой семье не самые простые взаимоотношения между ее членами. Когда-то Ева увела у Олимпиады жениха. Липа тяжело это перенесла и на много лет вычеркнула свою сводную сестру из своей жизни. Но Мария Ивановна продолжала общаться с Евой. Она вырастила ее и относилась к ней, как к дочери, в том числе чувствовала свою ответственность за ее жизнь, а потому из поля своего внимания не отпускала. Конечно, она берегла чувства Липы и старалась следить, чтобы они никогда не пересекались между собой. И не рассказывала о Евиных успехах ничего. Но сама ею гордилась. По мнению Марии Ивановны, Ева была самобытной художницей. Она пыталась уговорить Анну устроить для сестры персональную выставку, но та, то ли из ревности, то ли еще по какой причине, отказала. Тогда Мария Ивановна включила свои связи. Да-да, у нее, много лет проработавшей участковым педиатром, были связи, ее бывшие пациенты и их родители. В общем, она добилась, чтобы выставку провели в областной картинной галерее. Несколько Евиных работ были куплены в частные коллекции. Одна даже уехала во Францию. У Евы, как у художницы, было большое будущее, если бы она вдруг не бросила писать.
– Бросила писать?
– Да. Это произошло незадолго до того, как она появилась у Липы с просьбой организовать ей обследование. У нее начались провалы в памяти и прочие проблемы со здоровьем. И она бросила занятия живописью, хотя Мария Ивановна и уверяла, что она не права.
– Стас, все это очень интересно, – сказал Зубов, который чувствовал себя как гончая, которая почти догнала зайца, – только давай вернемся к самому началу. Вот эти, другие картины, которые я тебе показал, могут быть написаны Евой? Когда я смотрю на них, то словно чувствую на своем лице дыхание смерти. В альбоме этого и близко нет. Тема смерти есть, а ужаса от ее неизбежности нет.
– Пожалуй, ты очень точно сформулировал, – задумчиво сказал Крушельницкий и снова пролистал на экране зубовского телефона фотографии, сделанные в мастерской. – Эти изображения – проекции больной психики, это совершенно точно. Человек, который их создал, психически болен. Это я тебе говорю как врач, проводящий судебно-психиатрические экспертизы на вменяемость. Но вот могла ли их написать Ева, я не знаю.
– Как? – поразился Зубов.
– А так. – Крушельницкий снова пожал плечами, а потом потер переносицу. – Черт, даже голова заболела. Понимаешь, если взять за исходную точку, что в какой-то момент Ева действительно погрузилась в психическое нездоровье, то можно легко допустить, что ее сознание изменилось и ментально она стала другим человеком. Она могла бросить ту живопись, которую все знали, сказать Марии Ивановне, что боится писать, но на самом деле начать рисовать совсем другие картины, выплескивая на полотно все то, что бушевало в ее больном воображении. И да, сама Мария Ивановна сказала, что Ева изменилась. В тот последний раз, когда они виделись, и который плохо закончился, Ева показалась ей какой-то не такой, как всегда. Она никогда не была покладистой, покорной и послушной. Она с детства доставляла Марии Ивановне немало хлопот. Ее таскали по психиатрам, но в ней никогда не было того надлома, который проявился в этот последний раз. Марии Ивановне стало плохо именно от того, что она поняла: Ева стала безумна.
Зубов снова задумчиво перелистал фотоальбом. Еще несколько кирпичиков встали на свои места, но общая картина яснее не становилась.
– Помог я тебе? – спросил его Крушельницкий.
– Не знаю. Возможно. Ты мне вот что скажи. А зачем ты забрал у Марии Ивановны этот альбом?
Крушельницкий тяжело вздохнул. Во взоре его промелькнула непонятная искра, невольное уважение, что ли. Видно было, что он отдает дань зубовскому профессионализму.