– Я же говорю, мне противно, но не страшно, – ответила Элинор, польщенная, и повернулась к Теодоре. Та ничком лежала на ее кровати, и Элинор ощутила приступ гадливости, заметив на своей подушке красные следы от Теодориных рук.
– Послушай, – резко произнесла она, подходя ближе, – тебе придется носить мою одежду, пока не купишь новую или пока старую не постирают.
– Постирают? – Теодора судорожно перекатилась на спину и прижала окровавленные руки к лицу. – Постирают?!
– Бога ради, – сказала Элинор. – Дай я тебя умою.
Она подумала – не пытаясь хоть как-нибудь объяснить свои чувства, – что еще ни к одному человеку не испытывала такого безотчетного отвращения, тем не менее сходила в ванную намочить полотенце и, вернувшись, принялась оттирать Теодоре руки и лицо.
– Ты вся перемазана, – заметила Элинор, стискивая от брезгливости зубы.
Внезапно Теодора улыбнулась.
– На самом деле я не думала, что это ты писала, – проговорила она, и Элинор, обернувшись, увидела у себя за спиной Люка. – Какая же я дура, – сказала ему Теодора, и Люк рассмеялся.
– Ты будешь отлично смотреться в красном свитере Элинор, – сказал он.
Она гадина, думала Элинор, идя в ванную, чтобы замочить полотенце в холодной воде. Подлая, грязная и мерзкая гадина. Входя обратно, она услышала слова Люка:
– …вторую кровать. Теперь, девушки, у вас будет одна комната на двоих.
– Комната на двоих, одежда на двоих, – подхватила Теодора. – Мы будем практически близняшки.
– Кузины, – добавила Элинор, однако никто ее не услышал.
3
– Существовал и, более того, строго соблюдался обычай, – сказал Люк, крутя бренди в бокале, – согласно которому палач перед потрошением мелом прочерчивал на животе жертвы будущие надрезы – чтобы не промахнуться, как вы понимаете.
Мне бы хотелось ударить ее палкой, думала Элинор, глядя на голову Теодоры рядом со своим креслом. Мне бы хотелось забить ее камнями.
– Утонченная деталь, утонченная. Поскольку, если осужденный боялся щекотки, прикосновение мела доставляло ему невыносимые муки.
Я ненавижу ее, думала Элинор, меня от нее выворачивает; она вся чистая, вымытая и в моем красном свитере.
– А если осужденного вешали в цепях, то палач…
– Нелл? – Теодора подняла голову и улыбнулась. – Мне правда стыдно, честное слово.
Мне хотелось бы видеть ее казнь, подумала Элинор и сказала с улыбкой:
– Не глупи.
– Среди суфиев распространен взгляд, что мир не создан и, следовательно, не может быть уничтожен. Это я посидел в библиотеке, – серьезно объяснил Люк.
Доктор вздохнул.
– Сегодня, полагаю, придется обойтись без шахмат, – сказал он Люку, и тот кивнул. – День был утомительный, и дамы, наверное, захотят лечь пораньше.
– Я не уйду, пока не накачаюсь бренди до беспамятства, – твердо заверила Теодора.
– Страх, – начал доктор, – есть отказ от логики, добровольный отказ от разумных шаблонов. Мы либо сдаемся ему, либо боремся с ним; компромисс тут невозможен.
– Я вот подумала, – сказала Элинор, чувствуя, что должна перед всеми извиниться. – Я считала, будто совершенно спокойна, а теперь понимаю, что была ужасно напугана. – Она озадаченно нахмурилась; остальные молча ждали продолжения. – Когда мне страшно, я отчетливо вижу разумную, прекрасную в своей нестрашности сторону мира: столы, стулья и окна, с которыми ровным счетом ничего не происходит, я вижу их как сложный узор ковра, стабильный и неизменный. Однако когда мне страшно, я существую вне всякой связи с этими вещами. Наверное, дело в том, что вещи не боятся.
– Думаю, все мы боимся себя, – медленно произнес доктор.
– Нет, – ответил Люк. – Мы боимся увидеть себя явственно и без маски.
– Или понять, чего мы на самом деле хотим. – Теодора прижалась щекой к ладони Элинор, и та гадливо отдернула руку.
– Я всегда боялась оставаться одна, – сказала Элинор и тут же удивилась: неужто я это говорю? Сболтнула ли я что-нибудь такое, о чем завтра пожалею? За что снова буду себя казнить? – Там было написано мое имя, и никто из вас не понимает, каково это – оно такое знакомое. – Она протянула к ним руки, почти просительно. – Попытайтесь понять. Мое собственное дорогое имя, и вдруг кто-то пишет его на стене, обращается ко мне по имени… – Она помолчала и продолжила, глядя в глаза каждому, даже в обращенные к ней глаза Теодоры. – Представьте. Есть только одна я, и это все, что у меня есть. Мне больно чувствовать, как я рассыпаюсь и живу одной своей половиной, разумом, наблюдая, как другая половина мечется в ужасе, а я не могу этого прекратить, хоть и знаю, что на самом деле ничего плохого не будет, и тем не менее время тянется так долго, даже секунда бесконечна, и, чтобы вытерпеть, надо сдаться…
– Сдаться?! – резко переспросил доктор, и Элинор удивленно посмотрела на него.
– Сдаться? – повторил Люк.
– Не знаю, – смущенно ответила Элинор. Я просто излагала свои мысли, убеждала она себя, я что-то говорила… что я сейчас говорила?
– С ней это уже бывало, – сказал Люк доктору.
– Знаю, – серьезно кивнул тот, и Элинор почувствовала, что все на нее смотрят.
– Простите, – сказала она. – Я выставила себя дурочкой? Наверное, это от усталости.
– Ничего-ничего, – так же серьезно ответил доктор. – Выпейте бренди.
– Бренди? – Элинор, опустив глаза, увидела, что держит в руке полный бокал. – Что я сказала? – спросила она.
Теодора хохотнула.
– Пей. Пей, моя Нелл, тебе надо выпить.
Элинор послушно отхлебнула бренди, отчетливо почувствовав, как оно обожгло гортань, и повернулась к доктору:
– Наверное, я сказала что-то очень глупое, иначе бы все так на меня не смотрели.
Доктор рассмеялся.
– Перестаньте стараться быть в центре внимания.
– Тщеславие, – беспечно произнес Люк.
– Потребность быть на виду, – подхватила Теодора, и все ласково улыбнулись Элинор.
4
Сидя на соседних кроватях, Элинор и Теодора ощупью отыскали друг дружку и крепко взялись за руки. В спальне царили зверский холод и непроглядная тьма. В соседней комнате, там, где до сегодняшнего утра жила Теодора, кто-то бубнил – слов было не разобрать, но сомнений, что это именно голос, не оставалось. Стиснув руки так, что ощущали пальцами каждую косточку, девушки вслушивались в настойчивый тихий гул: голос то повышался, подчеркивая какое-то невнятное слово, то понижался до шепота, но не умолкал ни на секунду. И вдруг, без всякого предупреждения, раздался булькающий смех – громче, громче, громче, заглушая бормотание, – и через минуту затих, перейдя в мучительный стон, а голос все звучал и звучал.