Так было, пока не пришло время нашей учебы, и когда, наконец, пришла очередь самой младшей из нас, Агаты, собирать вещи, Бабушка тоже стала куда-то собираться.
Последним летним днем этого года мы увидели Бабушку сидящей в кресле-качалке в парадной, с кучей коробок и чемоданов. Она вязала и словно ждала чего-то. Хотя она часто упоминала об отъезде, сейчас, когда настал этот день, мы были огорошены и поражены.
— Бабушка! — наперебой кричали мы. — Что это ты собираешься делать?
— Отправиться в колледж, почти так же, как и вы, — ответила она. — Пора мне вернуться к Гвидо Фанточини, к своей семье.
— К семье?
— В семью Пиноккио, так он сперва называл нас, шутя. Нас Пиноккио, а себя — Джеппетто.
А потом подарил нам свое имя: Фанточини. Здесь моей семьей были вы, там же живут мои братья, сестры, тетушки, кузены, всевозможные роботы, которые…
— Которые что? Чем это они там заняты?
— Кто чем, — сказала Бабушка. Кто-то остается на службе, кого-то списывают. А кого-то и вовсе разбирают на запчасти, вешают на гвоздь, или, по-вашему, четвертуют, распределяя их компоненты между машинами, нуждающимися в ремонте. Я буду взвешена и измерена, ведь надо определить, гожусь ли я к дальнейшей работе или нет. Быть может, я понадоблюсь им уже завтра и улечу заниматься воспитанием других детей, искать правду там, где поселилась очередная ложь.
— Тебя не должны разобрать на части! — вскричала Агата.
— Нет-нет! — вскричали мы с Тимоти.
— Может, моей стипендии хватит? — жалобно протянула Агата.
Бабушка перестала раскачиваться, взглянула на спицы и яркий узор.
— Что ж, вы сами это сказали. За очень скромную плату можно снять койку в доме, что принадлежит моей семье, где тихо, уютно и очень мило и где живут тридцать или сорок Электрических Бабушек, таких же, как я, любящих качаться в кресле и болтать. Там мне бывать не доводилось, ведь я, в сущности, сравнительно новая модель. За очень скромную плату, совсем небольшую, которую можно вносить помесячно или сразу за год, я смогу там остаться и жить, слушая их рассказы о мире и делясь тем, что узнала от вас, Том, Тим и Агата, и как счастливы мы были.
— Но ведь это ты нас учила!
— Ты в самом деле так думаешь? Нет, совсем наоборот, это вы учили меня. Все это здесь, со мной, все, над чем вы плакали или смеялись. И я поделюсь тем, что важно, с остальными, а они тоже расскажут мне о жизни других мальчиков и девочек. Мы будем сидеть там, становясь мудрее и лучше с каждым годом, сколько бы лет ни прошло. Мудрость не умрет никогда, и мы будем ждать вас или ваших детей, если с вами или с ними, не дай бог, что-то случится. Да, мы будем там становиться старше, но не стареть и когда-то, может быть, получим настоящий шанс повторить судьбу того, с кого все и началось, от кого мы и унаследовали свое первое, странное и смешное имя.
— Пиноккио?
Бабушка кивнула.
Я знал, что она имела в виду. В старой сказке говорилось, что пришел день, когда Пиноккио заслужил право стать человеком. И я увидел всех Пиноккио, что когда-либо сделали и будут делать Фанточини, в этом доме, сидевших в залах для философских бесед, говоривших друг другу обо всем, что знали, всех, что ждали и будут когда-то ждать своего часа.
Который мог никогда не прийти.
Бабушка, должно быть, догадалась, о чем мы думали.
— Там видно будет, — сказала она. — Просто надо ждать.
— Бабушка, — снова заплакала Агата, как много лет назад, — зачем тебе ждать, ты же живая! Для нас ты живая!
И она крепко обняла свою Бабушку, и мы с Тимом тоже, и мы побыли вместе еще немного, чтобы расстаться в небе, улететь на вертолетах в разные стороны на долгие годы, и последним, что мы слышали от нее, прежде чем унестись навстречу осени, было:
— Когда вы состаритесь и снова станете, как маленькие дети, капризными и беспомощными, нуждающимися в заботе, загадайте желание, вспомните меня, вашу старую няню, вашу глупую и вместе с тем мудрую подругу. Позовите меня, и я снова буду с вами. Не бойтесь, вся детская снова станет нашей!
— Мы никогда не состаримся! — кричали мы в ответ. — Этому не бывать!
— Никогда-никогда!
И мы расстались.
И годы пролетели.
И вот мы уже старики, Тим, Агата и я.
Наши дети выросли и живут своей жизнью, а жены и мужья покинули нас навсегда, и теперь, хотите — верьте, хотите — нет, прямо по Диккенсу, мы вновь живем в нашем фамильном старом доме.
Я лежу в спальной, которая была моей еще семьдесят, боже мой, не могу поверить, целых семьдесят лет назад! Под обоями в комнате есть еще пять слоев, а под ними те, что были на стенах, когда я был мальчишкой. Обои у потолка местами отходят. Лежа, я наблюдаю за знакомыми картинками: могучими слонами, изящными тиграми, дружелюбными зебрами и коварными крокодилами. Я уже отправил за обойщиком, чтобы тот снял все слои, кроме последнего. На моих стенах вновь поселятся старые друзья.
И мы послали еще кое за кем.
Мы вместе зовем ее:
— Бабушка! Ты сказала, что вернешься в час нашей нужды.
Мы живем уже так долго, что заблудились в себе и во времени. Вот мы, твои старые дети, слабые, беспомощные, и ты так нужна нам…
И в трех спальнях нашего дома мы, трое глубоких стариков, приподнимаемся в постелях в летней ночи и безмолвно кричим: «Мы любим, любим тебя!»
Там, высоко в небе, нам что-то чудится поутру. Неужели летит вертолет? Неужели он сейчас приземлится?
Что там, на зеленой лужайке у дома, быть может, это ящик с мумией?
И наши имена письменами начертаны на лентах, что обвили золотую маску?!
И теплый, вечно хранимый Агатой ключ на ее груди ждет своего часа.
Господи Боже, после стольких лет подойдет ли он, повернется ли, пробудишься ли ты и вернешься?!
Могильный день
Пришел Могильный день, и в эту зеленую пору все жители деревни, даже бабушка Лаблилли, отправились по прогретой солнцем тропинке на кладбище. И вот они безмолвно стоят здесь — над головой изумрудное небо, под ногами щедрая земля Миссури, а вокруг пахнет ранним летом и распускающимися полевыми цветами.
— Ну что ж, добрались наконец, — объявила бабушка Лаблилли, упершись подбородком в свою палку. Она обдала всех пронзительным взглядом янтарно-карих глаз и сплюнула на пыльную землю.
Кладбище раскинулось в тихом месте, на склоне невысокого холма. Вокруг покосившиеся деревянные надгробия и осевшие могильные насыпи; в пронзительно-свежем воздухе сновали пчелы, своим деловитым жужжанием лишь обогащая первозданную тишину; на фоне ясного неба, словно ожившие цветы, увядали и распускали вновь свои лепестки-крылья бабочки. Высоченные загорелые мужчины, женщины в ношеных льняных платьях долго стояли молча, не отрывая глаз от земли, скрывавшей усопших и погребенных родных.