– В далёком, да бесславном, – с трудом заговорил Хорь. – В сём походе я, брат Лемеш, как раз и встретил ту, с которой сросся душой. А наш сотник Гроза там же суженую свою нашёл и брата младшего, которых искал больше сорока лет. Только не захотели они с ним возвращаться. – И изведыватель вкратце поведал огнищанину о пережитом, об удивительной встрече «Сварожьих близнецов» и Звениславе. – Так вот их судьбы и разошлись. Может и правильно, потому что, когда хазары с христианами и мусульманами на нас напали в Итиле, Гроза со Смурным велели нам, молодым, уходить, а сами… собой нас прикрыли. Выходит, мне теперь за них и за себя нужно жить, а как, чтоб правильно было, не ведаю.
– А чего тут ведать, живи по Прави, по конам Совести, и будет лад меж тобой и миром, – ответил Лемеш.
– Хм, легко сказать, по Прави… Вот мы пошли в поход, вроде за правое дело, отомстить тем, кто наших людей в полоне тяжком держит, а вышло, что только услугу хазарам сделали, да ещё товару и рабов им задарма доставили пропасть, – мрачно отвечал Хорь, глядя куда-то перед собой, видно вновь переживая все перипетии похода.
– Поход походу рознь, брат, – так же задумчиво отвечал огнищанин. – Поход князя Олега Вещего на Царьград был одно, а сей поход на море Хвалисское, совсем другое. За добычей он был, а то не по конам Руси, потому как рус трудом своим жить обязан, а не грабежом, что тать безродный.
– Вот и Берест так молвит. И Грозе сей поход и встреча только боль причинили, и брату его Калинке, и суженой бывшей Звениславе, всем… Боль и погибель… – изведыватель замолчал, не в силах говорить более.
Непомерная душевная боль ожесточает слабых, ломает их, порою превращая в подобие зверей, но сильных, накрепко связанных с землёй и небом, делает более чуткими к чужим страданиям. Лемеш сразу ощутил зияющую сердечную рану друга. Он положил тяжёлую руку с огрубевшей от работы дланью ему на плечо и молвил, глядя прямо в очи.
– Верь мне, брат Хорь, я реку то, что ведаю: не одни они остались в далёком Абаскуне. Душа Грозы будет их оберегать и всегда незримо находиться рядом, как оберегают меня мои родные… И твоя душа, пока они тебя любят и помнят, всегда будет рядом в тяжкую годину, поверь! – Они снова замолчали, как будто боялись нарушить тонкую связь меж собою и любимыми. – А про то, что живя на земле, нужно прикасаться к ней мужской и женской рукой, кто ж в полном разуме с тобой спорить будет. Тут прав ты кругом, только жить с кем-то ради того лишь, чтобы рука женская в хозяйстве была, не могу! Думаешь, я не хочу понянчить деток, не мечтаю научить их огнищанскому делу, которое людей кормит и одевает, ещё как хочу! Только как я Ладу деток учить стану, коли сам с собой и женой не в ладу буду? Нельзя, брат Хорь, жить людям вместе без любви, беда обоим будет, нельзя!
– Ладно, прости, брат, – обнял за плечи огнищанина изведыватель, – тоже учитель из меня выискался, сам одинок, что твой бирюк, а туда же – поучать, как жить надобно. Старею, видать, ворчливым становлюсь, прости! Я ведь первым делом к Бересту и к тебе поехал, как бы долг душевный отдать. Повинным себя чую перед вами… Вот, отрез шёлка синьского тебе привёз… – и Хорь достал из сумы свёрток полотнища столь насыщенного малинового цвета, что, казалось, он горел, как заря на закате.
– Что ты, это я вам с Берестом должен, – протестующе махнул рукой Лемеш. – И за жизнь свою, и за отмщение злодеям, и за деньги, которые вы мне на обустройство дали. Теперь шёлк сей… А у меня ведь до сих пор тот, небесный отрезок ткани из вашего византийского похода так и лежит, не приспел пока столь важный случай… Ну, пущай теперь два лежат… Главное, что ты заехал, – тепло засветился очами огнищанин. – Вот сидишь сейчас в землянке моей, и кажется, будто светлее она стала, даже сказать правильно не могу, будто жива в ней появилась, какой прежде не было. Может, побудешь у меня деньков несколько, откормлю тебя, а то тощий, что рыбина сушёная!
– Я бы со всей душой, да не могу, переночую только, а утром пораньше в Киев поспешу, разумеешь ведь, не по грибы ездил.
В ответ Лемеш только понимающе кивнул.
– Тогда посидим ещё, поговорим, когда теперь свидимся…
Десятник возвращался в Киев. Взгляд его привычно замечал всё вокруг, но теперь в душе не было пустоты, и всё легко укладывалось на отведённое ему место в единой картине миролада.
Недавняя жестокая тоска и бессилие после разлуки с Юлдуз и гибели ближников в Итильском бою сменились ощущением незримой силы, которая прочно поселилась в худом жилистом теле и где-то в самой душе, – силы могучей и ничем до нужного мгновения не выражаемой, особой, чем-то сродни волховской, основой которой есть осознание своей нужности Всевышнему Роду. И в ушах всё звучал мягкий, но словно завёрнутый в железо голос наставника Береста.
«Помни, брат Хорь, слова Олега Вещего про то, что Тайная служба не князю должна служить, а Роду Единому вместе с князем, боярами его и военачальниками. И в годину тяжкую, переменчивую, завсегда настоящий изведыватель и воин должен выбирать служение Роду. Ибо он – основа и стержень Руси, а сама Русь – душа мира явского, в коем разные человеческие роды пребывают, но все промеж собой, как кольца кольчуги, спаяны».
И в самом деле, разные роды человеческие обитали в великом граде Киеве, и у каждого были свои цели и понятия о жизни, порой совсем разные, но, тем не менее, друг с другом крепко повязанные.
– Здравия тебе, почтенный воевода, – прозвучал сзади знакомый учтивый голос, когда Фарлаф выезжал из Ратного стана и собирался пустить коня рысью. Внутри неприятно кольнуло и старый воин, недовольно поморщившись, осадил коня и оглянулся. У ворот, опираясь на толстую резную трость с серебряным, до блеска отполированным набалдашником, стоял хазарский купец Мойша Киевский. Уста его по обыкновению угоднически улыбались, небольшая шапочка из тёмно-зелёного бархата, как и прежде, прикрывала лысину, невесть как удерживаясь на редких, изрядно припорошённых сединой волосах. Облачён купец был, как и при их первой встрече, всё в тот же не то халат, не то кафтан с тиснёными цветами и золотым шитьём на рукавах и груди. То, что тогда была зима, а сейчас осень, видимо, жидовина нисколько не беспокоило.
– Почтеннейший воевода, я, наконец, вернулся в Киев и мы можем обсудить наши дела.
– Ты же получил обещанных невольников ещё в Итиле, а мы из-за тебя оказались в смертельной ловушке, из которой выбрались только благодаря нашим клинкам и помощи Перуна и Одина, – гневно молвил воевода, ещё боле мрачнея от невольных воспоминаний.
– Я всей душой сожалею о случившемся, но моей вины никакой нет, поверь, грозный воевода, я ничего не знал о том, что эти коварные и злобные исмаилиты задумали отомстить нам за разорение их собратьев по вере, – затараторил быстрой скороговоркой жидовин. – Если бы я только знал, непременно сообщил бы и не свершилось такого большого горя…
Воевода хмуро глянул на него, на двух молодых воинов, что несли службу у ворот Стана и с явным интересом прислушивались к перепалке между ним и купцом. Понимая, что неприятного разговора не избежать, Фарлаф соскочил с седла и передал повод одному из воинов.