Сломанная, стареющая, одинокая. Наряженная в модные тряпки, как будто они могли согреть ее, обледеневшую на ветру собственного горя и злобы. Только сейчас Уля разглядела, что на холеной правой руке не виднеется обручального кольца. Но не почувствовала ни грамма удовлетворения. Ей стало жаль и маму, и Алексея, и Никитку, и себя. Но больше всех – брошенного двадцать лет назад отца.
– Как его звали? – обрывая злобную тираду матери на полуслове, спросила Уля.
– Кого? – Мама смотрела загнанно и удивленно.
– Моего отца. Как его звали?
– Артем. – Ее губы скривились, будто имя было для нее сродни грязному ругательству. – И что ты намерена делать?
– Перевезти вещи в дом, который мне оставил папа. И жить. Все просто.
– Да здесь коммунальный долг такой, что ты хоть на панель иди – не расплатишься!
– Я разберусь. – Уля посторонилась, освобождая проход. – А тебе пора. Мало ли что соседи скажут…
– Нет, это я разберусь. – Мама подхватила сумку и направилась к двери. – Я отсужу все, а тебя запру в больничку, где таким, как ты, самое место!..
Но Ульяна уже захлопнула дверь. На лестнице раздались нервные шаги. Переводя дух, Уля прислонилась лбом к прохладной обивке. Сердце в груди стучало быстро и взволнованно.
Пусть матери у нее больше не было, пусть отец пропал много лет назад и, скорее всего, погиб, но в ее распоряжении была целая комната полынных записей. А это куда больше, чем привычное ничего.
* * *
Шепча что-то бессвязное, сама не понимая, к кому обращается, Уля отсоединяла исписанные листочки от старых обоев. Бумага крошилась под дрожащими пальцами, но не рвалась. Ульяна складывала записи стопками, мельком пробегая по строчкам глазами.
Ровный и понятный на первый взгляд почерк нес в себе бессвязные размышления, полные повторов, вопросов и многоточий. Отец спешил записать все, что металось в его голове, пока мысли не исчезнут или он не потеряет возможность мыслить вообще.
Присмотревшись, Ульяна поняла, что каждый листок пронумерован. Написанное не было разрозненным потоком размышлений, напротив, записи оказались развешаны в хронологическом порядке. Подобно дневнику.
И с каждой аккуратно отложенной бумажкой Уля в страхе вспоминала мамины уверения: отец спятил, сошел с ума, бормотал, бродяжничал, видел то, чего не было на самом деле. Записи и правда казались дневником потерявшего рассудок человека.
Да вот только дневник этот был словно написан под ее собственную, Улину, диктовку.
«Смерть спит в их глазах. Ты смотришь и видишь… Они мертвы. Все, как один. Один, как все. Различаются только способы. Жизни людей – тысячи тысяч дорог, что обязательно приведут всех в один-единственный пункт назначения. Представляю, какая там давка», – писал отец.
Ульяна не смогла сдержать нервного, почти истеричного смешка. До чего сложно ей было принять эту истину от Рэма, который равнодушно опрокинул ее, будто ушат ледяной воды. Сумел бы отец рассказать обо всем мягче и гуманнее, чем поломанный жизнью чужой парень? Не узнать теперь этого, не проверить. Но пути, которые вели их по полынному полю, кажется, были одинаковы.
«Если взять за истину реальность происходящего, сразу становится легче. Есть ты и твоя правда. Твое знание. Кто-то считает в уме со скоростью компьютера, кто-то стоит на руках, а ты видишь чужую гибель. Надо просто жить с этим. Но любое умение – созидательно по своей сути. В чем созидание моего? Какого результата я должен достигать? Чего ожидает от меня вечность?»
Когда противоположная от входа стена была очищена от записок, Уля осторожно присела на краешек стула и выдохнула, чтобы хоть немного унять дрожь. Теперь на столе высились пачка пожелтевших сухих бумажек и пригоршня ржавых английских булавок, которыми некоторые записи были приколоты к обоям. Пальцы противно стянул старый бумажный клей, от него же чуть заметно горчило на языке. Или то полынь сочилась из дневника отца, который тонул здесь в омуте своих мыслей и вопросов? Одинокий, покинутый, но силящийся найти ответы. Уля нервно провела ладонью по лицу, собираясь с духом, и взяла в руки верхнюю бумажку с кривой единицей в углу.
«Я начинаю чувствовать за собой странные изменения, – писал отец на разлинованной странице старого блокнота. – Иногда мне кажется, что мир двухмерен, а все вокруг лишь картонный фон. И только закрыв глаза, я понимаю, где прячется третье измерение, – во тьме под моими веками. Она будто живая, мерно дышит, я даже слышу ее дыхание. Ощущаю его на коже. Оно горькое, как трава в оврагах.
Света говорит, что я стал рассеянным. Она злится, когда я сижу, закрыв глаза. Она похожа на картонную куклу, которую наряжают в вырезанные из бумаги платьица. И мне хочется скомкать ее в кулаке, лишь бы она не отвлекала меня от тьмы, что дышит мне в лицо».
Уля медленно опустила веки, позволяя темноте под ними себя окутать. Она сама чуяла ее дыхание – горькое, ровное, живое. Она понимала, о чем пишет отец. Но было достаточно представить, как часами он сидел, погрузившись в себя, не реагируя, не слыша, чтобы понять: мама и правда могла его бояться.
Перебирая листочки, Ульяна выхватывала целые вехи отцовской жизни, которые уверенно направляли его в пучину безумия, и рвалась надвое от жалости к нему и нестерпимого осознания, что для нормального человека такое поведение кажется странным, опасным и отталкивающим. И сама она видится остальным точно такой же.
«Вчера долго шел вслед за женщиной. С остановки по незнакомому району. От женщины пахло тьмой. Так долго я пытался понять, что наполняет ее. А тут почуял это в автобусе. Кажется, Света просила купить какие-то витамины, и я ехал за ними. Не помню. Этот запах стер все остальное. Вынес за скобки. Я просто сошел вслед за ним на чужой остановке.
У женщины были каштановые волосы – длинные, густые, путались на концах. Я смотрел на них и шел, я был связан ими. И аромат становился все сильнее. Женщина обернулась, ускорила шаг, потом побежала, и я за ней. Я пытался догнать ее, спросить, что это за запах – мокрая трава, багульник, можжевельник? Что? Мне нужно было знать! Кажется, я схватил ее за руку, когда она повернулась ко мне…
Нет, это невозможно объяснить. В ее глазах была смерть. Я увидел, что она умрет ближе к весне, солнце из окна лилось на ее бледные руки, исколотые капельницей. Наверное, рак, потому что на койке она лежала совсем лысая… Эти волосы, они были так близко, но там…. Их не было совсем. Кажется, я закричал. Она ударила меня сумкой, пряжкой разбила губу. Кажется, убежала. Я не помню. Меня рвало на асфальт.
А потом я пришел домой. Света со мной не разговаривает. Губа распухла. И я не знаю, что видел».
Отчего-то самой Уле никогда не приходила в голову мысль записывать пережитое. Овеществлять его. Напротив, ей хотелось поскорее забыть увиденное, отмахнуться от него, убежать, сделав вид, что ничего и не было. Но отец с маниакальной точностью описывал каждый случай, каждый приступ и встречу с полынью. Они занимали в его записях главную роль, почти все место. Жене оставалось лишь ютиться на задворках картонной куклой, требующей внимания. Это было несправедливо, но Уля вновь и вновь ловила себя на том, что у нее не выходит осуждать незнакомого, но родного ей Артема, который все глубже уходил в собственную тьму, забывая об оставшихся по эту сторону родных.