Полынь требует подчиняться голосу. Встань – пульсирует ею. Умойся. Выйди.
И каждое слово прокручивается в голове, как ржавый тупой гвоздь. И каждое слово отдается огнем в моей метке. Листочек за листочком невозможной, невыносимой красоты. Я никогда не видел ничего лучше этой ветви на своей коже. Но она пылает, она требует встать, умыться, выйти на лестницу.
И я встану. Разве у меня есть теперь выбор? Разве он хоть когда-нибудь был?»
На этом буквы – корявые, неловко сползавшие вниз с линии строки – обрывались. Ульяне легко было представить, как бессильно соскальзывала рука, слабо сжимавшая в пальцах карандаш. Как тряслось больным ознобом тело, как пробегали судороги по вспотевшему лицу, которое, впрочем, никак не желало обретать в Улином воображении конкретные черты. Она не знала, как выглядел отец. Похожа ли она на него? Может, нос с заметной горбинкой достался ей от Артема? Или живые серо-зеленые глаза, которые теперь поблекли, отливая линялым оттенком пыльной травы у дороги? А может, морщинка между бровей? А может, плотные, чуть вьющиеся каштановые волосы? Или давно забытая склонность к легкой аппетитной полноте, которая совсем не читалась на ее теперешнем измученном, исхудавшем теле?
Но страх Артема она чуяла ясно и устрашающе точно. Холодный пот вдоль позвоночника, неизбывная тошнота и полынь. Полынь, бьющая в нос при каждом вдохе. Даже сейчас, сумев обуздать тьму, Уля ловила отголоски ее ударов. Удушливая волна, накрывающая сознание. Горькая слюна в уголках губ.
Уля перевернула записку, собираясь положить ее в стопку к другим, прочитанным. На обратной стороне неразборчиво, словно строки эти на ощупь писал слепец, было нацарапано:
«Тьма сказала: ищи. Смерть, что тихо дарует газ. Это раз».
Выходит, Гус всегда любил эти глупые считалки. И не изменял своим привычкам. Ульяна представила, как он сидит в кожаном кресле у тлеющего камина, удобно устроив на коленях пухлый томик «Стихосложения для чайников». Сколько рифм к слову «раз» получится отыскать при всем, даже самом маниакальном, желании? Десять? Полсотни? Сто? Сколько раз уже шла по кругу эта странная, страшная игра? И снова никаких ответов – только старые бумажки, испещренные записями. И больше ничего.
«Старуха сама виновата. Старуха сама виновата. Старуха сама виновата.
Твержу это, хожу из угла в угол. Сажусь писать, комкаю, перечеркиваю, пока бумага не рвется.
Старуха сама виновата.
Она не выключила газ. Я видел это в ее водянистых глазах. Морщины, набрякшие веки, бельмо на правом. Запах старой мочи от юбки, истертые калоши поверх дутиков. Старуха сама виновата. Она стояла у магазина, считала мелочь на раскрытой ладони. Я почуял ее. Я выжидал. Кто не выключает газ? Старики и дети. Но ребенка я бы не смог. Нет. Ждал у магазина, у дома ждал. Дождался. Старуха сама виновата.
Я увидел, как она пришла домой. Грязная юбка, калоши. Как поставила чайник на старую плиту, а газ пошел из двух конфорок. Как легла тут же, на диване в углу кухни, старая дура. А чайник кипел, надсадно так, повизгивая и кряхтя, выкипая, краснея с боков. Как старуха не проснулась. Только ноги расслабленно вытянула, и калоша левая упала.
Тихо-тихо умерла. Смерть – дар ей. Зачем тянуть жалкие дни? В собственной моче, нищете и безумии. Если можно уснуть. Если можно отдать мне калошу.
Дверь открылась с одного толчка. Такая же старая, как эта дура. Шел по коридору и думал, что газ сам не пахнет. А запах этот, чуть слышный за упоительной полынной горечью, специально выдуман человеком. Чтобы не было вот этого всего. Этих старух, этих чайников и калош.
Она еще теплая лежала. На плитке урчало. Я не обернулся. Как же мне хотелось дотронуться до запачканной в уличном месиве резины! Я давно не ощущал такого желания. Руки дрожали, зубы стучали. Юнец, увидавший первую в своей жизни грудь после материнской.
Помню, что схватил калошу, помню, что полз по лестнице к выходу, все баюкал ее, лелеял, прижимал к губам. Хорошая моя, горькая так сильно, что сладко. Видел во тьме – хоп! И вот она настоящая. Скользит под пальцами бурой грязью, хранит тепло старухи.
Как добрался домой, не знаю. Очнулся у стола. Сидел и рисовал ее. Калошу эту. На самом деле рисовал. Пока не услышал хлопок. Окна звякнули. Пол качнулся. Сидел, смотрел во тьму, видел людей. Были тени – стали люди. Идут, потерянные, куда – не знают. Рано им было. Но разве кого-то спрашивают?
Кажется, включил телевизор. Сказали: взрыв бытового газа. Пенсионерка Ликвидова поставила чайник на неисправную плиту, уснула, отравилась газом, не просыпаясь, а чайник воспламенился. Двенадцать погибших. Тридцать четыре раненых. Разрушения, завалы, полынь.
Кто виноват? Ликвидова? Одинокая, сумасшедшая. Нет. Я виноват. Не снял чайник с плиты. Я. Виноват.
Калоша смотрит на меня со стола. Старуха, говорит, была Ликвидова. А ты теперь неликвид».
Уля долго сидела, глядя куда-то мимо бумажки, но продолжая вертеть ее в подрагивавших пальцах. Если бы все это была инсталляция, тот самый квест-рум, то прямо сейчас можно было начинать аплодировать создателю. Повествование определенно вышло на новый уровень погружения. Драматическая развязка сюжетной арки била в лицо. Зрители морщатся, утирая скупую слезу. Занавес. Конец первого акта. Можете спуститься в бар и выпить по рюмке очень дорого, коньяка за внутриигровую валюту.
Только вот режиссеру точно было плевать на человеческую похвалу. Гус – создатель куда более реальный, чем Бог, который должен был следить за всем этим безобразием сверху, но, видимо, устал и давно махнул рукой. Старик, наверное, даже не заметил, как еще один подарочек попал в его руки. Грязная калоша, пахнущая старухой, бытовым газом и полынью. Вот же мерзость. Именно то, что нужно. Молодец, Артем, пошел вон. За двумя оставшимися вещицами.
Невыносимо больно было читать эти строки. Нестерпимо мучительно били они по Ульяне, тыча носом в простую и понятную истину: она ничем не лучше. Такой же монстр, упивающийся чужой погибелью, а потом страдающий от нее, как от тяжелого похмелья. Мерзко и смешно. И тошно до осточертения.
Наконец Уля встряхнула головой и потянулась за новой бумажкой. Было в этом какое-то болезненное наслаждение. Так толкают в рыхлый бок развалившийся зуб. Кровь вперемешку с гноем. Отвратительно, но не можешь остановиться. Человек вообще склонен делать что-то, повинуясь дурманной неправильности, разрушительной силе своих проступков. Это спит в нем еще одной врожденной болезнью. И от нее не существует лекарств.
«Приходила баба. Не женщина, не тетка. Баба. Громогласная, большая, платье гармошкой на складках живота. Потребовала вещицу. Сказала, старик мной доволен. Сказала не мучиться, не страдать. Искать второй подарок. Найду – старик даст еще таблеток. Они, говорит, тебе понадобятся. И заулыбалась, мерзко так. Губы облизала. Подойди, говорит, поближе.
Я не хотел. Совсем не хотел. Мерзкая, потная. Но пошел. Она к уху потянулась, шепчет горячо так: «Смерть родившегося едва. Это будет два». И вцепилась в мочку, до крови. По шее потекло. Я отшатнулся, а ее уже и след простыл.