– А ты когда-нибудь был на schiticchio? На банкете?
– Это сицилийцы так говорят, у нас по-другому называется.
– У вас? То есть «вы» все-таки существуете?
– Я же тебе сказал, заткнись уже! Господи, чем я такое заслужил?!
Отвернувшись, я снова уставилась в окно. По-зимнему серые поля, испещренная рытвинами земля, насквозь пропитанная нелегальными пестицидами. Недостроенные дома, назначение которых невозможно было угадать по ветшающим бетонным скелетам. Дисконт-центры, обшарпанные развлекательные центры, унылые средневековые церкви, облезлые рекламные щиты через каждые пятьдесят метров – все сливалось в аморфное грязное месиво, взгляд привлекали лишь редкие кучи мусора, расцветающие на обочинах, словно влажные экзотические орхидеи. Италия, одним словом.
Я задумалась над предложением да Сильвы. Гоген и Ван Гог и правда были друзьями. «Подсолнухи» Ван Гога знают. Приятная, радостная и понятная картина, милый букет цветов, знакомый абсолютно всем нам по календарям, блокнотам и магнитикам на холодильник. Однако в каком-то смысле это полотно так же написано на крови, как и работы Артемизии Джентилески. Ван Гог собирался выставить «Подсолнухи» для «алтаря», который он планировал для Желтого дома в Арле, где зимой 1888 года они с Гогеном прожили девять недель. В это время в Лондоне свое место под солнцем отвоевывал Джек-потрошитель, популярность которого во французской прессе можно было сравнить разве что с отечественной версией по имени Прадо, жестоким убийцей проституток, суд над которым в Париже начался в ноябре того же года. Как и остальное население страны, в промежутках между живописью, алкоголем и посещениями близлежащего борделя Ван Гог и Гоген были заворожены преступлениями Прадо. Через девять дней после начала суда Прадо приговорили к смертной казни на гильотине. На тот момент Ван Гог работал над «Колыбельной», позировала ему все та же модель: Августина, жена почтового служащего в Арле. Художник планировал сделать девять версий картины, мать-утешительница под безмолвным покровом ночи, и повесить их между «Подсолнухами», которые своими радостными, сияющими лепестками стали бы «канделябрами», поставленными рядом с крошечными статуэтками Мадонны, которые он видел на перекрестках подернутых дымкой южных городов.
В газетах писали о том, что Прадо беснуется в камере, а Гоген волновался, что и его друг начинает терять рассудок, пребывая в запое или лихорадочно рисуя. Цвета «Колыбельной», которую Ван Гог считал своей лучшей работой из всех когда-либо им написанных, были довольно мрачными по сравнению с яркими прозрачными подсолнухами. Сначала цвета кажутся очень плотными – красный фон, спокойно сидящая Августина в зеленом платье, – но стоит поднять глаза выше, на аляповатые обои в цветочек, как оттенки оранжевого заполняют собой пространство, смешиваясь с телесными оттенками, злые малахитовые глаза модели как будто в ужасе моргают, отражаясь в алчных тычинках цветов. Краска извивается и подрагивает, создавая ощущение тихого безумия. Гоген терпеть не мог всех этих выходок, пения, безумных декламаций. Он сообщил Ван Гогу, что собирается покинуть Арль, и тот молча протянул ему газетную вырезку еще об одном нераскрытом убийстве в столице, где говорилось, что убийце удалось скрыться.
Близилось Рождество. Гоген вышел из дому, но Ван Гог последовал за ним на небольшую площадь, где цвели олеандры, сжимая в руках раскрытое лезвие. По крайней мере, так описывал произошедшее пятнадцать лет спустя сам Гоген. Он убежал, оставив Ван Гога на площади, снял номер в гостинице, переночевал там, а когда вернулся в Желтый дом на следующий день, то обнаружил, что на полу повсюду валяются окровавленные простыни. Ван Гог отрезал себе левое ухо, аккуратно завернул его в газету и отправил в бордель в подарок для проститутки по имени Рашель.
В канун Рождества Гоген уехал и больше никогда не видел своего друга. Через два дня он стоял посреди толпы на улице Рокетт, ожидавшей, когда Прадо взойдет на гильотину. Гоген утверждал, что стоял достаточно близко к эшафоту и слышал, как преступник спросил: «Что это?» – «Корзина для твоей башки», – ответил палач. Но тут произошла поразительная вещь: палач отпустил лезвие, толпа взвыла от возбуждения, но мадам Гильотина в кои-то веки промахнулась. Лезвие попало не по шее Прадо, а по лицу. Двум обрызганным кровью констеблям пришлось снова положить его под гильотину. Месяц спустя Гоген создал вазу, покрытую тусклой кроваво-красной глазурью, в форме своей собственной отрубленной головы, оба уха были отрезаны. Весной того же года он уехал на Таити.
Целых два часа мы ехали молча. Смягчившись, я попробовала отгородиться от потока образов, цветов и крови.
– Послушай, тебе необязательно ехать с нами в Германию. Нас не будет всего два дня. Поезжай домой, к семье.
– Я должен оставаться с тобой, – усталым голосом ответил да Сильва.
– Но тебе и здесь будет чем заняться, я же сказала, у меня есть целый список…
– Нет.
– Ну, дело твое. Потом нам… наверное, придется поехать в Палермо.
– Madre di Dio!
Через три дня наш самолет приземлился в Дюссельдорфе. Несмотря на то что здесь было намного холоднее, Ли был в восторге от возможности наконец-то уехать из Италии. Я понятия не имела, на каких условиях он работал на «семью», но подозреваю, что да Сильва настоял на том, чтобы поехать с нами не столько из-за меня, сколько из-за того, что боялся побега нашего фальсификатора. Хотя надо заметить, что итальянец, как верный пес, практически не отходил от меня. Даже если бы я и решилась на ночную жизнь в Сидерно, учитывая, что мой глаз напоминал яичницу, у меня не было ни минутки, чтобы нанести визит в пивную в замке за то короткое время, что мы провели в Италии. Наше логово переместилось в бывший фермерский дом недалеко от того места, где да Сильва держал меня в камере. В сезон сюда приезжали туристы из тех, что считают, что душ в прессе для оливкового масла и пять километров до ближайшей кондитерской и есть «настоящая Италия». Ни один житель Калабрии за деньги сюда бы отдыхать не приехал, но я попросила да Сильву найти нам уединенное место, где я могла бы раскладывать свои бумаги и просчитывать разные варианты провенанса вдали от любопытных глаз персонала отеля.
Вскоре в отель «Президент» приехал человечек в плотном пальто и кепке, чтобы помочь нам с переездом. Только когда он подошел ко мне, чтобы помочь поставить чемодан в багажник, я по запаху поняла, что это тот самый Вонючка, в дни моего заточения представлявшийся мне просто чудовищем. Было странно увидеть моего таинственного тюремщика в обычной жизни. Заурядный мужчина средних лет, такие попивают эспрессо в итальянских городах на каждом углу. Да Сильва, похоже, не собирался еще раз знакомить нас, по дороге они разговаривали немного, да еще и на совершенно непонятном диалекте, который я впервые услышала в ту ночь, когда мы высадились на берег. Перед отъездом Вонючка занес в дом несколько коробок с продуктами. Потом, когда мы впервые уселись ужинать в нашем новом доме – равиоли с артишоками, любезно оставленными для нас синьором Раной и сваренные лично да Сильвой, который считал, что ни один иностранец в принципе не способен сварить пасту как надо, – я спросила его, как ему удалось заполучить Вонючку и заставить его играть роль цербера.