– У меня одну внучку зовут Бритни, – сказала Хейзел. – А еще я слышала про девочку, которую назвали Капучино.
– Капучино! Что это за имя такое? Еще назвали бы Фетучини. Кассероль! Киш-Лорен!
– Наверняка и такие есть.
– Шлезвиг-Гольштейн! Отличное имечко!
– Но когда вы ее видели последний раз? Таню?
– Я ее не вижу, – ответил Дадли. – Я туда не езжу. У нас финансовая договоренность, но я туда не езжу.
А следовало бы, хотела сказать Хейзел. Следовало бы взять и поехать, не строя дурацких планов, которые Антуанетте ничего не стоит разрушить, как сегодня. Однако он заговорил первым. Он подался к ней и произнес с пьяноватой искренностью:
– Что мне делать? Я не могу сделать счастливыми сразу двух женщин.
Эти слова можно было бы счесть легковесными, полными самолюбования. Отговоркой.
Но они правдивы. Хейзел вдруг остановилась. Они правдивы. С первого взгляда кажется, что у Джуди все права – из-за ребенка, одиночества, прекрасных волос. Но почему Антуанетта должна проиграть – лишь из-за того, что раньше вышла на дистанцию, умеет просчитывать, умеет переносить предательство, искусно прихорашивается? Антуанетта наверняка полезна, хранит верность и – возможно – наедине умеет быть нежной. Она даже не просит, чтобы мужчина отдал ей все сердце, целиком. Она, может быть, даже закрывает глаза на редкие тайные визиты. (Хотя потом ей каждый раз бывает плохо; она отворачивается к стене, и ее тошнит.) А вот Джуди ничего подобного не потерпела бы. Ее бы раздирали страсти – прямо из баллады; сплошные обещания, клятвы и проклятия. Он бы не вынес такого страдания, выплесков гнева. Так, может, Антуанетта сегодня обманула его – для его же блага? Должно быть, она так на это и смотрит. И он, возможно, тоже так на это посмотрит – только не сразу. А может, и сейчас – после того, как баллада всколыхнула и тронула его сердце.
Джек однажды тоже что-то такое сказал. Не про двух женщин, но про то, как сделать женщину – он имел в виду Хейзел – счастливой. Она вспомнила его точные слова. «Я мог бы сделать тебя очень счастливой». Он имел в виду, что может довести ее до оргазма. Тогда мужчины это говорили, когда пытались уболтать женщину, и смысл был именно такой. Может, они до сих пор так говорят. А может, в наши дни уже выражаются более прямо. Но Хейзел до Джека никто такого не говорил, и она изумилась, поняв его слова буквально. Они показались ей чересчур смелыми, самонадеянными – ослепительное обещание, но не много ли он на себя берет? Тогда она попыталась увидеть себя как человека, которого можно сделать счастливым. Вся она, весь сложный узел стремлений, волнений, который называется «Хейзел», – неужели его можно просто взять и сделать счастливым?
Однажды – лет через двадцать после того разговора – она ехала по главной улице Уэлли и заметила Джека. Он стоял у окна в магазине бытовых приборов и глядел на улицу. Он не смотрел в сторону Хейзел, не видел ее машину. В то время Хейзел училась в колледже. Она была очень занята – учебой и разными другими делами: нужно было посещать лекции, делать домашние задания, лабораторные работы, работу по дому. Поэтому она замечала что-то вокруг себя, только остановившись на пару минут – как сейчас она остановилась у светофора, ожидая зеленого света. И заметила Джека – такого стройного и моложавого в слаксах и пуловере. Такого седого и бесплотного. У нее не было ничего похожего на отчетливое предчувствие, что он умрет там, в магазине. (Он и впрямь там умер – повалился на прилавок посреди разговора с клиентом; но это было много лет спустя.) Она не вглядывалась, не пыталась увидеть целостную картину того, какой стала его жизнь: два-три вечера в неделю в Легионе, остальные – на диване, с ужина до ночи. Он смотрел телевизор и пил. Три-четыре порции за вечер. Он никогда не буйствовал, не шумел, не отключался. Перед сном споласкивал стакан у кухонной мойки. Жизнь, полная обыденных домашних дел, рутины, смены времен года, стандартных любезностей. Тогда Хейзел увидела лишь его неподвижность, взгляд, который можно было бы назвать призрачным. Она почувствовала, что его красота – особая красота ветерана Второй мировой, гордое бесстрастие, склонность к остротам – никуда не делась, но вся сила из него ушла. Призрачную красоту души – вот что увидела тогда Хейзел сквозь стекло.
Она могла бы попробовать пробиться к нему тогда – с тем же успехом, что и сейчас. Полная ранящих надежд, пыла, обвинений. Тогда она не позволяла себе этого – переключалась на мысли об экзаменах или о списке покупок. А если попытаться теперь, то будет словно пробуешь на ощупь ампутированную руку или ногу. Почти незаметное движение, укол боли, обрисовывающий в воздухе утраченную форму. Этого было бы довольно.
Она сама уже слегка опьянела и вдруг подумала: не сказать ли Дадли Брауну, что, может быть, он именно делает этих двух женщин счастливыми. Что она под этим подразумевала? Может, то, что благодаря ему у них есть на чем сосредоточиться. Каменная преграда в сердце мужчины, которую каждая из них надеется когда-нибудь обойти. Жесткий узел у него в душе, который они надеются развязать. Неподвижность, которую они надеются встряхнуть. Пустота, о которой они надеются заставить его пожалеть. От этого не так просто отмахнуться, даже если ты вроде бы научилась об этом не думать. Можно ли сказать, что это и значит – сделать тебя счастливой?
Между тем – а что делает мужчину счастливым?
Наверное, что-нибудь совсем другое.
Апельсины и яблоки
– Я нанял красотку из Шотауна, – сказал отец Мюррея. – Дилэни, но вроде бы не испорчена. Я поставил ее в «Мужскую одежду».
Дело было весной 1955 года. Мюррей только что окончил университет. Он вернулся домой и сразу понял, какая судьба его ожидает. Эта судьба была видна всем, четко написана на потемневшем, обтянутом лице отца, день ото дня всходила у него в животе горьким хлебом, который должен был убить его еще до зимы. Через полгода Мюррей станет главным, займет место в маленьком кабинете – наблюдательном пункте, что висит, как птичья клетка, под потолком универмага, в глубине, над отделом линолеума.
Универмаг тогда еще назывался «Универсальный магазин Зиглера». Ему было примерно столько же лет, сколько самому городу. Здание – трехэтажное, краснокирпичное, с фамилией владельца, выложенной серыми кирпичами, наклонным шрифтом, который всегда казался Мюррею неуместно задорным и каким-то восточным, – было построено в 1880 году на месте старого, деревянного. Они уже не торговали продуктами и скобяным товаром, но другие отделы остались: мужская, дамская и детская одежда, «тысяча мелочей», обувь, декоративные ткани, товары для дома, мебель.
Мюррей пошел взглянуть на красотку. Она сидела, как в клетке, за рядами упакованных в целлофан мужских рубашек. Барбара. Она была высокая и «хорошо развитая», как сказал отец Мюррея с некоторым сожалением, понизив голос. Густые черные волосы не кудрявились и не лежали плоско – они взмывали, словно плюмаж на гребне рыцарского шлема, вверх от широкого белого лба. Брови тоже были черные и густые и блестели. Позже Мюррей узнал, что она мажет их вазелином, а на переносице выщипывает.