Раздевшись до трусов, он переходит из кабинета в кабинет, пока не оказывается у двери номер тринадцать — приемной психиатра.
Фейнман считал психиатров лжеврачами. Жуликами. Шарлатанами. Он относился к психиатрии крайне отрицательно и считал свой разум собственной сферой компетенции. Ему нравилось думать, что у него всё под контролем. Более внимательные психиатры замечали в нем тенденцию к отрицанию подсознательных «подводных течений», которые то и дело да проскальзывали: как-никак, подводные течения и отрицание были сферой их компетенции. Он любил подчеркивать ненаучность их занятия (удобная расплывчатая терминология, отсутствие воспроизводимых экспериментов). Недавно он посмотрел фильм Альфреда Хичкока «Завороженный», где «у героини (ее играет Ингрид Бергман), прекрасной пианистки, отнимается рука, и она больше не может играть на пианино». Фильм укрепил его предубеждение. Он считал, что любому чувству найдется рациональное объяснение; все дело в том, что играть на пианино ужасно скучно. В фильме героиня уходит из кадра со своим психиатром, а вернувшись, садится за пианино и начинает играть. «Очковтирательство чистой воды. Терпеть не могу. Я против психиатрии. Ясно?» Помимо всего прочего, психиатры были врачами, а у Фейнмана имелись свои причины презирать медиков.
Психиатр смотрит на его карту и с улыбкой произносит:
— Здравствуйте, Дик! Где вы работаете? («С какой стати он называет меня Диком? Не так уж хорошо мы с ним знакомы».)
— В Скенектади
[120]. (В тот момент так и было. Тем летом они с Бете подрабатывали в General Electric.)
— А где именно в Скенектади, Дик?
Фейнман отвечает.
— Дик, вам нравится ваша работа? («Эти расспросы были мне ужасно неприятны. Как будто какой-то придурок прицепился ко мне в баре».)
Четвертый вопрос:
— Кажется ли вам, что окружающие вас обсуждают? — Тут Фейнман понимает, что психиатр действует по инструкции: три невинных вопроса, а дальше переходим к делу.
— И я ответил: да. — Дойдя до этого момента, Фейнман всегда начинал изображать невинность. Он был абсолютно честен, а его неправильно поняли. Ах, если бы только психиатр забыл о своих инструкциях и диагнозах и попытался его понять. «Я не притворялся… говорил с ним, как моя мама беседует с приятельницами. Я честно пытался объяснить…» Психиатр тем временем что-то записывает.
— Возникает ли у вас ощущение, что за вами наблюдают? — Фейнман хотел было ответить «нет», причем честно, но тут психиатр уточняет: — Например, ребята, что сидят сейчас в приемной на скамейке, разглядывают нас? — Фейнман и сам только что сидел на этой скамейке, и смотреть там было особенно не на что. Но он подсчитал в уме: так и так, в приемной ждут примерно двенадцать человек, и как минимум троим из них нечего делать, значит, они на нас таращатся. Поэтому он говорит, как можно осторожнее: — Да, возможно, двое из них на нас смотрят.
При этом он оборачивается и видит: действительно, так и есть. Но психиатр, «этот болван, этот простофиля… даже не обернулся посмотреть, верно я угадал или нет». (И какой же он ученый после этого?)
— Вы разговариваете сами с собой? — «Тут я признался, что разговариваю. Правда, умолчал о том, о чем скажу сейчас вам, — что иногда мои беседы с самим собой приобретают весьма запутанный характер. Например: “Интеграл будет больше суммы элементов, а значит, давление станет более высоким, так?” — “Да нет, ты бредишь”. — “Нет, я говорю!” — “Да, я говорю!” И всё в таком духе. Я спорю с собой, и голоса в моей голове пререкаются».
— Вижу, вы недавно потеряли жену. А с ней разговариваете? (Этот вопрос настолько возмущает Фейнмана, что ставит под угрозу комический эффект от анекдота.)
— Вы слышите голоса? — Фейнман отвечает, что не слышит или слышит очень редко. Но признаётся, что несколько раз такое бывало. Иногда, перед тем как уснуть, он прокручивает в голове свой первый инструктаж по атомной бомбе в Чикаго и слышит голос Эдварда Теллера, его отчетливый венгерский акцент.
Дальше — больше: они затевают спор о природе безумия и ценности жизни, и все это время Фейнман продолжает донимать психиатра. Он рассказывает, что одна из сестер его матери страдала психическим заболеванием. Затем следовала кульминация анекдота, отнюдь не такая смешная, как казалось слушателям Фейнмана:
— Что ж, Дик, я вижу, у вас есть докторская степень. Где вы учились?
— В МТИ и Принстоне. А вы где учились?
— В Йеле и Лондонском университете. А что вы изучали, Дик?
— Физику. А вы?
— Медицину.
— И это вы называете медициной?
Рассказывая об этом случае, Фейнман умалчивал кое о чем, заслуживающем внимания. Например, он ни разу не попросил освободить его от дальнейшей военной службы, хотя после трех лет в Манхэттенском проекте вполне мог на это рассчитывать. Не говорил он и о том, какие разрушительные последствия для его карьеры физика-теоретика имел бы призыв в армию, случись такое, когда ему было двадцать восемь. Общаясь с психиатром, он ступил на тонкий лед. Летом 1946 года уклоняться от призыва было немодно, и вряд ли об этом стоило шутить. А психическая невменяемость, диагностированная призывной комиссией, считалась гораздо страшнее службы в армии: такой диагноз мог нанести серьезный урон жизни в гражданском обществе. Поэтому в службе воинского учета даже подумать не могли, что кому-то придет в голову притворяться психически больным; способов выявления подобного обмана не существовало. Никто не ожидал, что призывник в открытую заявит о наличии психических отклонений у кого-либо из своих родственников; частное лечение у психиатра было тогда не такой распространенной практикой, как поколение спустя. Врачи верили, что могут полагаться на рассказ призывников о себе и что этого будет достаточно для заполнения анкеты. Фейнману же пришлось повторить свои ответы второму психиатру. Его способность вызывать в памяти голос Теллера перед сном назвали гипнагогическими галлюцинациями; психиатр отметил, что у него «странный взгляд». («Видимо, в тот момент я и произнес: “И это вы называете медициной?”») Фейнман признали негодным к службе в армии.
Тогда ему пришло в голову, что служба воинского учета может изучить его дело и обнаружить официальные письма, в которых он просит об отсрочке в связи с необходимостью проведения исследований по физике во время войны. Были и более поздние письма, в которых говорилось, что в данный момент он выполняет важную работу по подготовке будущих физиков в Корнеллском университете. Можно ли было сделать из этого вывод, что Фейнман намеренно пытался обмануть военкомат? Он написал письмо в свою защиту, в крайне аккуратных выражениях заявляя, что психиатрическому освидетельствованию в призывной комиссии не стоит придавать значения. Военкомат отреагировал на это заявление выдачей свидетельства 4-F — «непригоден к военной службе».
В тупике
Той осенью в Принстоне с грандиозным размахом отмечали двухсотлетие университета. Отовсюду съезжались ученые и высокопоставленные лица; их ждали приемы, праздничные мероприятия и официальные конференции. Дирак согласился выступить с лекцией об элементарных частицах в рамках трехдневного семинара, посвященного будущему ядерной науки. Фейнман должен был представить его — ученого, на которого он когда-то равнялся, — и провести последующую дискуссию.