— Поляков, — представился сосед, человек с одутловатым лицом и тяжелой челюстью. — Ваш коллега.
— Даже? — Алексей, пропустив мимо ушей тост, машинально чокнулся с гостями.
— Да. А зовут меня Леонид Мартынович.
— Стоп, — призадумался Прошин. — Вы, случаем, не связаны с микроэлектроникой?
— Зачем же случаем… Всей прошлой и будущей жизнью.
— Профессор Поляков? Ну, слышал, конечно… В нашем НИИ восхищались вашими работами…
— Ну-ну, бросьте. А то растаю. — В голосе Полякова звучала ирония, но по всему было видно, что он польщен. — А вы, насколько известно, главенствуете над лабораторией? Дико заняты, наверное? Не до науки?
— Почему же, — сказал Прошин. — Вот… докторскую начал…
— За успех в таком случае… — Поляков повертел стопку. — Линия ваша верна: кандидатов — мильон, докторов — существенно меньше. Доктор… это дело другого рода. — Он выдержал паузу, глядя Прошину прямо в глаза. — Это власть. Деньги. Конечно, счастье не в этом, но и в этом что-то есть…
— Да, — сказал Алексей. — И не что-то, а много конкретных и вкусных вещей. — И с этими словами он занялся осетром, вытащив серебряной лопаточкой из середины рыбины изрядный, украшенный морковной «звездочкой» волнистой полосой майонеза кусок маслено блестевшего мяса.
Аппетита, впрочем, не было. Он давно отметил в себе некую странность: как бы голоден ни был, какими бы яствами ни ломился праздничный стол, но есть много в гостях он не мог. А когда возвращался домой, запропастившийся аппетит появлялся и есть хотелось зверски, но уж тогда, к великой досаде, приходилось довольствоваться уже не деликатесами, а блюдами сугубо будничного обихода, типа пельменей или сосисок.
Расправившись с осетриной, он вышел покурить на кухню. Там возле плиты, рассеянно почесывая фильтром сигареты лоб, стоял Андрей. Табачный дым стлался у него по волосам.
— Грустишь? — поинтересовался Прошин.
— Отдыхаю. — Тот оторвался от раздумий. — Кому пирушка, кому работа. У меня, например, благодаря этому вечеру и тем, кто на нем присутствует, должна вскоре появиться в трудовой книжке новая строка… И вот, Леша, думаю. До чего все пошло! Накупил жратвы на несколько сотен, собрал десяток морд с полномочиями и, опоив, обкормив, устроил себе то, на что не жаль положить и тысячу. Ну, плюс любезности, всякие слова…
— Что значит «ну»? — сказал Прошин. — Бутылка коньяка — это только бутылка коньяка. Важно, с кем ее выпить и как… — Он жестом пригласил войти в нерешительности застывшую в дверях Таню. — Мы философствуем, Танюша, — пояснил он. — На предмет того, что путь, к карьере вымощен бутылками.
— И потому не дай бог оступиться на этом скользком пути, — сказал Андрей.
— Осторожно — стекло? — поддержала беседу Таня.
— Точно так, — сказал Андрей. — Но Леше нас не понять. Папенькин сынок. И его путь — капитальная мраморная лестница. Устланная персидскими коврами.
— Толку с ковров! — мрачно проронил Прошин. — Поперек лестницы встал папаня!
— То есть? — не понял Андрей.
— То есть. Начал я писать докторскую. Идейка, конечно, не бог весть какая, но — вполне… Иду к папе, прошу о руководстве. Он мне: шиш! Нет, дескать, кэпадэ, потому нет и смысла… Да я и сам понимаю — посредствен — но, но ведь внешне прилично. Ан нет. Уперся. А ведь цинично, но логично: старик в конце пути. Скоро финиш. Если он уйдет, не сделав меня доктором, я сгорю и пепла не останется. Кто я? Администратор микроскопического масштаба и ноль в науке. С помощью коньяка ни на какие рубежи у нас не выйти. Нужна степень. Короче, персидские ковры — единственное утешение в том смысле, что мягче катиться по лестнице вниз.
— Старческие моменты, — грустно поддакнул Андрей. — Бывает. Но ничего… Есть идея. На Чегет я собираюсь махнуть, лыжами побаловаться, а он тоже к ним слабость имеет. Путевочку ему устрою. А там я его за бутылкой нарзана… Ты, Леха, без паники. Пиши, кропай, времени не теряй… — Он отвернул кран, струйкой воды загасил сигарету. — А теперь — к гостям. Это свинство, что мы тут окопались. Пошли.
— И еще, — сказал Прошин, направляясь к комнате. — У меня под боком некто Поляков…
— О да, забыл… — Андрей поднял палец. — Это как бы подарок для тебя. Имя небольшое, но имя. В общем, смотри. Вдруг полезный контакт?
— Да, — раздался голос Полякова, внезапно ступившего на порог. — Нас действительно хотели познакомить, Леша. И в первую очередь этого хотел я. Пойдемте в другую комнату, поговорим. Сейчас как раз начинается момент, дробления массы по общности натур… Танюша, принесите нам кофе. Буду очень благодарен.
Глинский чиркнул спичкой, поднес ее к плите, и пятачок горелки мгновенно распустился хищным синим цветком. Он медленно провел ладонью над огнем. Мельком, через плечо взглянул на Наташу, сидевшую за кухонным столиком и бездумно поправлявшую поникшие головки гвоздик.
— Повторяю, — сказал устало. — Нам пора определиться… И вопрос тут ясен: любишь — нет?
— Как у тебя все просто… — Она нервно взмахнула рукой и уронила ее на край стола. — «Да», «нет»… Пойми! Ты хочешь конкретных слов, но время их еще не настало. Потом… ты и не представляешь, как все сложно…
— Что сложно, что?! — Сергей не скрывал раздражения. — И когда наступит это время… ответов по существу? И наступит ли вообще?! — Он брякнул на плиту чайник.
— Наступит. Но не сегодня. — Она одернула юбку, уперлась ладонью в подбородок. Серебряный медальон, скользнув, качнулся в овальном прогибе цепочки.
Все в этой женщине казалось Глинскому совершенным; и этот медальон, и молодая, нежная кожа шеи, и ножка в золотистом капроне чулка, беззащитно и дерзко выставленная напоказ, и хрупкая, точеная стопа, и длинные золотые волосы истинной блондинки, без оглядки принимаемые многими за хороший, но явный парик… Как он любил ее! Любил безумно, грешно, как, впрочем, только и мог любить, отвергая то платоническое, дистиллированное чувство, что воспевалось языком изящной словесности и в существование которого как-то не верилось.
Подвинув стул, он подсел к ней вплотную. Сказал обреченно:
— Ты обращаешься со мной, как школьница с влюбленным в нее сверстником. Что это? Инфантилизм? Извини… — прибавил он, положив ей руку на колено.
Взгляд ее тотчас потребовал: убери…
Глинский нехотя переложил руку на стол. Дальнейшие слова о том, что они взрослые люди со всеми вытекающими отсюда последствиями, сами собой исчерпались.
— Это не инфантилизм, — медленно ответила она. — Это трезвый анализ того, что ты представляешь собой на сегодняшний день. Я могла бы сказать «да», если бы ты был добр. Я говорю о доброте как о способности, нет! — как о готовности к состраданию. Такой готовности в тебе, прямо скажем… Затем. Я могла бы сказать «да», если бы видела в тебе человека идеи. Но идеи в тебе нет. То есть ты занялся наукой, слава богу, но думаешь ты не столько о науке, сколько о том, как бы в ней удобнее пристроиться. Вот главное. Остальное — ерунда. И пусть ерунды этой достаточно… скажем так, она — дело поправимое. Теперь ты понял, почему я не могу сказать «да»?