— Не уходи никуда! — сорвался он с места, боясь, что вновь останется один. — Есть не хочу.
— Может, уснешь?
— Я спал, спал! Очень много спал! — крикнул он раздраженным, севшим голосом.
Неудержимо ему вдруг захотелось рассказать ей все. Он отправился на кухню. Встал в дальнем углу, чтобы она не услышала запаха водки.
— Знаешь, — сказал, взвешивая слово за словом. — Там… произошла жуткая вещь…
Она встревоженно обернулась.
— В общем, — испугавшись ее взгляда, промямлил Прошин, — я жил в гостинице… Рядом соседи — муж с женой. Ну… мужик хотел жениться по новой… Так, чтобы без раздела имущества, утопил ее, жену.
— Я думала, с тобой что-то, — сказала Таня облегченно. Прибавила: — Ужас какой. — И протянула ему таблетку: — Выпей. Успокаивающее…
Прошин остолбенело, как загипнотизированный, смотрел на нее. Что-то странное виделось ему в ее лице, голосе, выставленной вперед руке.
Механически взял таблетку, проглотил, позволил напоить себя теплой водой. Потом взахлеб начал что-то рассказывать. Крымские впечатления, анекдоты, вернулся к идиотской истории о негодяе муже, придумывая все новые и новые подробности, пустился в рассуждения вокруг того, как это было, наверное, трудно — убить и что сейчас этот убийца чувствует.
— Леша, — неожиданно перебила она. — Я ведь пришла к тебе насовсем. Я люблю тебя…
Он запнулся. Затем безо всяких мыслей произнес удивившую его самого фразу:
— Меня могут любить либо те, кто знает меня слишком хорошо, либо те, кто знает слишком плохо. А хорошо знаю себя только я сам.
И рассмеялся — уж очень забавно вышло.
Обнял ее, ткнулся щекой ей в плечо. Почувствовал запах больницы, какого-то лекарства. Почему-то всплыло слово: «карболка». Отстранился. Сонно, с трудом сказал:
— Невозможно. Я уже все. Раньше — может быть… теперь… не. Все. Ты прекрасный человек. — Он причмокнул с пьяной сокрушенностью. — Ты… короче, Таня, надо уходить тебе. Ты крупно во мне ошиблась. Какая-то жизнь. Ни черта не ясно. Сплошное издевательство. Ты… — Он оттолкнул ее. — Иди же, иди! Прости только. Не нужна ты мне, понимаешь? Уходи. Не могу уже. Прошу, Танечка, пожалуйста. — Он зажмурил глаза, как от боли. — Что-то… прямо меня… ну не знаю… Пр-ровалитесь вы все!
Прошин не заметил, как она ушла, и еще долго сидел, разговаривая сам с собой.
…Проснулся он одетый, в кресле, с удивительно ясной и свежей головой, в спокойном, даже приподнятом настроении. И вспомнил все. И поразился, ибо не испытал ничего, кроме равнодушного отчуждения перед свершенным. И еще — хотелось жить. Хотелось, как после тяжелой, смертельной болезни, которую одолел и вышел к свету нового, вечного огня.
«Татьяна, — возникла смятенная мысль. — Где она? Постой. Что ты ей наболтал? Пьяная скотина, пижон. Напился до состояния невесомости! Что тут было? A-а, она хотела, ну да».
Он встал, восстанавливая в памяти вчерашнее. И тут же спросил себя: «А если бы проговорился, мог бы убить и Таню?.. Как опасного живого свидетеля? Наверное… мог».
Он горько усмехнулся, посмотрел на телефон и вдруг понял: телефон звонит.
— Леша? — зарокотал в трубке сытый голос Полякова. — Когда прикатил?
— Да только сейчас вошел. Еще не переоделся.
— Ты готов?
— К чему?
— К защите, парень. Пока ты плескался в морской водичке, добрый дядя провернул все дела. Итак, первого сентября прошу вас к барьеру, сэр. А сегодня — ко мне. Пора начинать репетиции. Времени у нас в обрез. А дел до подбородка. Не присесть. Присядешь — хана, захлебнешься. Усек?
— И-есть! — весело откликнулся Прошин. — И-есть, господин генерал! Подготовку к параду начинаем. Сапоги вычищены, мундир выглажен.
— Болтун, — добродушно хмыкнул Поляков. — Как отпуск-то прошел, поведай.
— Командировка.
— Я говорю: как отпуск?
— Замечательно! — сказал Прошин. — Солнце, море, никаких лабораторий, нервотрепок, диссертаций, одна только мысль: подстрелить крупную камбалу. А действительно… что остальное?
— Подстрелил?
— Была возможность, но вот ружьишко, как назло, не захватил…
— Жалеешь?
— Кого?
— Кого-кого… Что не подстрелил…
— Да бог с ней, пусть живет.
Глава 8
В институте о смерти Ворониной знали, и Прошину многократно и скорбно пришлось пересказывать историю ее гибели и в кабинетах начальства, и на лестничных площадках, и в лаборатории, где женщины утирали слезы, а мужчины угрюмо вздыхали и говорили: «Вот так-то… И вся наша жизнь так…» В конце концов он необыкновенно устал от объяснений, поддержания постной гримасы на лице и напряженных бесед.
Похороны были назначены на три часа дня.
Прошин ехал на кладбище в дурном настроении: во-первых, он ни разу никого не хоронил — так уж получилось; во-вторых, все случившееся отошло далеко, в грязный склад воспоминаний о собственном бесчестье и низости, ворошить который было неприятно и боязно; и в-третьих, Глинский на работе отсутствовал, дозвониться к нему не могли, и Прошина беспокоила смутная тревога за Сергея… Даже, скорее, за себя — он почему-то решил, что в смерти Наташи тот обвинит именно его, и тогда придется делать возмущенные плаза, оправдываться. Ему вообще последнее время чудились подозрительные взгляды, и как бы он ни переубеждал себя, переубедить не мог; издергался, измотался. И еще, как назло, грянул ливень, машину облепили ржавые пятна грязи, бурой пеленой затянуло окна, и Прошин, вымокнув не то от заполнившего салон тяжелого туманного воздуха, не то от волнения, битый час просидел за рулем у ворот кладбища, ожидая окончания дождя и задыхаясь в этой отвратительно теплой, оранжерейной сырости.
Затем, приметив кого-то из институтских, вылез, печальным голосом поздоровался, и они пошли вдоль могил к месту захоронения по узкой, тонущей в глине тропинке. Кресты, памятники с коричневыми от времени овалами фотографий, бумажные, слипшиеся от дождя цветы похоронных венков действовали на него чрезвычайно удручающе.
«А в общем-то, такой настрой и нужен, — тускло думал он, прыгая через лужи в опасении измазать башмаки. — Я ведь, по идее, убит горем… Нехорошо рассуждаю, цинично, но что остается? Святого корчить перед самим собой? Хватит».
Коллега из института что-то буркнул, указал рукой на группу людей, и Прошин, дрогнув, направился туда.
Он сразу же очутился около гроба, и тут ему стало жутко. Лицо Наташи, казалось, было отлито из бело-голубой пластмассы; губы обескровели, потускнели волосы, напоминая кукольный парик… И он вспомнил: они идут в стеклянном ящике аэровокзала; тополиный пух запутался в ее локонах, дрожит голубая жилочка на шее…
Он находился в полуобморочном трансе, но тут почувствовал толчок в спину и тупо понял: надо говорить. Речь. И, судорожно выдохнув застрявший в горле воздух, произнес: