Звонок.
— Леша, привет, — растерянно заговорил Глинский. — Я не понимаю юмора. Ты сказал, что начальником лаборатории буду я, а назначили Лукьянова.
— Прости, старик, в верхах сочли по-иному.
У Глинского слышалась музыка, женский смех, гомон гостей.
— Вот как? Ну, когда уезжаешь-то?
— Завтра утром.
Сергей молчал. Прошин тоже. Да и о чем им было говорить?
Прошин аккуратно положил трубку на кнопочки новенького телефона.
Звонок.
— Алло?
— Андрюха?! Здорово! А я только собирался…
— …тебе позвонить. Я так и поверил. Слушай, Леха, у меня неприятности… Эта дура развелась со мной и отчалила куда-то на Север!
— И правильно.
— Что правильно?
— Что развелась. И уехала работать в условия крайней северной романтики. А чего тебе волноваться? Она что, взяла деньги, вещи?
— Ты рехнулся! Какие вещи! Ты не понимаешь… Моя работа, карьера…
— Я завтра уезжаю.
— Знаю. Леха, может, вернуть ее как-то? Хотя — глупость! Я просто в отчаянии.
— Сочувствую.
— Дура она, дура! Ладно… Ты пиши… как там, чего.
— Непременно.
— Ну пока…
Звонок.
— Ты просто неуловим, старина! — раздался бодрый баритон Полякова. — То занято, то никто не подходит.
Еле дозвонился.
Прошин безмолвствовал.
— Я вот по какому делу, — начал Поляков, несколько конфузясь. — Ты достал то, что я просил?
— Не достал, — сухо ответил Прошин. — И достать не смогу. У меня ничего нет. И не было. То, подаренное мной, — жест, необходимый для твоей заинтересованности в моей диссертации. Блесна.
Не более того. А завтра я уезжаю в Австралию. На год. И отъезд, кстати сказать, готовился давно.
Он не испытывал жалости. И неудобства не испытывал. Разве любопытство — что тот ответит…
— Та-ак, — протянул Поляков. — Ясно. Облапошил. Ну, что же, спасибо за откровенность. Какая же ты сволочь… Впрочем, что это я? Все логично — вор у вора дубинку украл. Но мне тебя жаль, старик. Жаль. Знаешь, я бы помог тебе с диссертацией и так, потому как ты мне близок, что ли? Тебе, вероятно, не понять такого.
— Почему же. — Прошин вспомнил Глинского. — Я могу понять. И, если твои слова правда, тогда действительно прости и помилуй. Так уж вышло.
— А все-таки ты дурак, — вздохнул Поляков. — Решил в одиночку! Провалишься! Точно. Поэтому я не слишком на тебя и обижаюсь, хотя, когда продают свои, это нехороший симптом.
— Я на распутье, — тихо сказал Прошин. — Или — пойду один в толпе честных людей, что вряд ли. Или — мы встретимся. Я принесу повторные извинения, отдам долг. Посмотрим. А сейчас хочу просто отдохнуть годик. Ну, а история сегодняшним днем и годом не кончается.
Он говорил, но верил в свои слова лишь наполовину. Его постигало предчувствие иной жизни, которую невозможно предугадать и запланировать. Что-то — и не Второй! — твердило ему, что все будет иначе. Как? Он не старался изобретать варианты. Лень. Что будет, то будет.
— Ну, поживем — увидим, — сказал Поляков. — До встречи. Или же — до свидания. Да, скорее — до свидания, новоиспеченный доктор наук.
Звонок.
— Мне… Алексея…
— Вы с ним имеете честь говорить.
— Здравствуйте. Это… Ира. Ира… Вы меня помните?
— Ира… A-а, Ира! — протянул он вспомнив ту, право с кем идти под руку мечтал завоевать любым подвигом. — У вас же не было моего телефона?
— Да… Я искала вас… Я не думала, что найти человека так трудно…
— Вы вышли замуж? — спросил он утвердительно, хотя понял — нет.
— Нет. Вы имеете в виду Бориса?
— Бориса. Арамиса, не знаю.
— Бориса. Вы заступились за него… Тогда, у кинотеатра. Я видела… Я не успела за вами, вы исчезли в переулке, как привидение… Мы могли бы сегодня встретиться?
— Вы в меня что, влюбились?
— Да, я в тебя влюбилась.
— Поздно…
— Ты женат?
— Да не то чтобы женат…
— Невеста? Я остановлю часы.
— Какие часы?
— Ты так шутил.
— А ты не поняла юмора, как только что изволил выразиться приятель моей буйной молодости.
— Я поняла его сейчас.
— Вот что, Ирочка. Завтра я уезжаю. Далеко и на целый год. Позвони мне через год. И мы поговорим. А не позвонишь — значит, не стоило встречаться сего дня.
Звонок.
— Вадима Люциферовича, — интеллигентно сказал пьяный далекий голос.
Прошин ответил, что подобает, и положил трубку. Больше телефон не звонил.
Он шел из ванной, закутавшись в теплое махровое полотенце: разорвал зубами целлофановый пакет и вытащил из него купленную в Лондоне рубашку — предмет укоризненных восклицаний Кларка; надел ее — белую, невесомую, расшитую нежно-зелеными листочками, неизъяснимо приятно пахнущую свежим бельем, на разгоряченное тело — и, вытирая холодные, мокрые волосы, подошел к окну.
Падал первый октябрьский снег — сырой и вязкий, сменивший беспросветный дождь. Над сиреневыми улицами золотисто мерцали фонари. Было по-ночному тихо и спокойно. И тут он вспомнил, как год назад, приехав с работы, так же смотрел в окно на эту же сырую улицу, но только фонари горели тускло, жизнь казалась безрадостной, небо Индии осталось позади, а впереди виднелась беспросветная завеса будней. Теперь она сорвана, теперь она позади, а впереди небо Австралии — голубое и приветливое, и жизнь впереди такая же, как это небо, пусть никогда не виденное им! Все равно такая же!
Только Лукьянов… После разговора с ним что-то надломилось… Или пройдет?
— Постой-ка… — произнес он. — Двенадцатого октября я приехал из Индии, тринадцатого через Дели уезжаю в Австралию! Так ведь год прошел! Ровно год! Итак, сегодня праздник! Новый год! Он у меня не в декабре… У меня свой календарь. Ах, шампанского нет жаль!
В пустом холодильнике вместо шампанского нашлась бутылка ананасового ликера.
Он налил полный фужер, торжественно чокнулся своим отражением в зеркале и мысленно — с то ли радостно, то ли ехидно скалящим зубки карликом, а затем, сделал маленький глоточек, размазал ароматный тягучий напито по нёбу, блаженно закрыв глаза от мягкой щекотки спирт в горле.
На душе стало спокойно, и его охватило щемящее чувство высоты, как от взлета на чертовом колесе. А тело был чистым, мех кресла густым и теплым, одиночество безмятежным. И он невольно начал напевать что-то физкультурно-задорное.