50. Солнце встает
Встает солнце. На лугу роса. Легкий ветер гуляет по лугу. Рассвет красив. Небо светлеет. Марина Слуцки идет по лугу. Марина Слуцки ходит босиком. Роса холодная. Марина Слуцки не боится холода. У Марины Слуцки коса до пояса. Марина Слуцки – пастушка. Стадо идет за Мариной. Это вольнопитающиеся. Слабый, пошатывающийся слон Момо идет впереди Марины Слуцки. Слон Момо не любит стадо. Зебра Лира любит стадо. Зебре Лире нравится вольнопитаться. Трава радужно блестит. Трава красивая. Есть траву вкусно. Козы мешают зебре Лире есть. Марина Слуцки подходит к зебре Лире. Марина Слуцки отводит коз в сторону. Марина Слуцки умеет готовить коз. Марина Слуцки повар. Марина Слуцки называет зебру Лиру «хозяйка», а слона Момо – «хозяин». Марина Слуцки разговаривает с козами. Зебра Лира плохо понимает Марину Слуцки. Марина Слуцки разговаривает длинными, неуловимо вывернутыми фразами, начинающимися далеко за пределами понимания зебры Лиры и заканчивающимися там, где начались: в этом Марине Слуцки не откажешь, цельность картины мира у нее в голове потрясающая – нормальный бы позавидовал, хотя фразы у Марины Слуцки длинные, густые. Марина Слуцки разговаривала всегда с ножами и сливочным маслом, билетами в кино и пододеяльниками. Слова у Марины Слуцки сюсюкающие, голосок тоненький – как будто маленькая девочка заискивает перед мамой. Раньше, до асона, Марина Слуцки разражалась во сне целыми монологами, полными ужаса перед каким-то катастрофическим будущим, судя по выкрикам «Вот скоро! Вот скоро!..»; монологами этими Марина Слуцки доводила до бешенства свою соседку по кибуцной светелке; голос у этих монологов был взрослый, нормальный, страшный. Теперь Марина Слуцки живет в караване с семью другими женщинами, и днем они сходят с ума от ее непрекращающихся бесед с пайками и занавесками, зато ночью в караване стоит несвежая влажная тишина, потому что Марина Слуцки спит молчаливым беспробудным сном, еле-еле дежурные поднимают ее на рассвете, когда начинают плакать и вскрикивать сквозь сон семь других женщин, живущих с ней в караване. Марине Слуцки пора пасти стадо. Теперь Марина Слуцки не повар. Марине Слуцки не доверяют готовить. Марина Слуцки отдала пайки бадшабам. Бадшабы переели, было плохо. Зебра Лира ела траву. Пришла Марина Слуцки с двумя ведрами. В одном ведре сладкая каша с молоком и тунцом. Во втором ведре сладкая каша с молоком и тунцом. Зебра Лира ела кашу. Слон Момо ел кашу из ведра, мало, сказал «фу». Фалабелла Артур тоже хотел кашу. Марина Слуцки вылила кашу из ведра на землю. Теперь все ели кашу. Марина Слуцки говорила «ла-бриют
[94], хозяин, ла-бриют, хозяйка». Марина Слуцки стояла на коленях и кланялась. Зебра Лира ела очень много, ей стало плохо. Зебру Лиру вырвало. Зебру Лиру еще раз вырвало. Марина Слуцки сняла одежду, вытирала зебру Лиру, вытирала коз. Слон Момо развернулся и пошел в лагерь. Пришли люди и увели Марину Слуцки. В душной чистоте медкаравана на нее надели голожопую одноразовую рубаху и уложили на узкую койку возле бака с бумажным мусором, и она немедленно обратила к этому баку бесконечный монолог о хозяевах и хозяйках, из которого врач не понял почти ничего, но понял, что монолог этот неуместен и ненормален, а также действует совершенно усыпляюще в этой едва выносимой стерильной духоте. Марина Слуцки и впрямь заснула, врач вписал в ее карточку вполне ожиданный диагноз и прислушался: за дверью каравана стояла очередь страждущих, бубнили голоса, он мельком увидел в окне Рафи Газита с болонкой на руках – Рафи Газит приходил под вымышленным человеческим предлогом, чтобы заставить врача посмотреть его сраную болонку: Рафи Газит не доверял ветеринарам. Врач, молодой человек в инвалидном кресле, смотрит на Марину Слуцки. Пока Марина Слуцки спит, можно считать, что он ведет наблюдение, и под этим предлогом просто сидеть, тупо, не шевелясь, сидеть, смотреть в стену. Он обещает себе, что посидит так минут пять, не больше, – убедится, что пациентка действительно вышла из состояния аффекта, надо же убедиться, что пациентка действительно вышла из состояния аффекта. Ночами он лежит в караване, где вместе с ним живут еще трое врачей, но ничего не получается, сколько ни лежи с закрытыми глазами, и когда на рассвете под окнами каравана слышен глухой дробный топот, врач подтягивает свое тело руками повыше, садится, смотрит в законопаченное полипреном хлипкое окно. Встает солнце. На лугу роса. Легкий ветер гуляет по лугу. Рассвет красив. Небо светлеет. Вольнопитающиеся идут на луг. Зебра Лира смотрит на врача сквозь окно хозяйским спокойным взглядом. Слон Момо проходит огромной тяжелой тенью, смотрит на врача сквозь окно хозяйским спокойным взглядом. Козы идут, смотрят на врача сквозь окно хозяйским спокойным взглядом.
51. Тут буквально пара пролетов
Диван был хороший, вроде икеевского – в смысле простой формы, но покачественнее: ткань хорошая, дерево тоже хорошее. Он стоял ровно-ровно поверх хаотического нагромождения обломков и покачивался вправо-влево, только когда дул ветер. Хамдам Даури легко стащил диван с обломочной горы вниз, поцарапав дно, но это было неважно. Хамдам Даури мог попросить первого же прохожего о помощи, но прохожие сейчас случались нечасто, а если бы кто и появился – черт знает, как бы себя повел; почти все люди теперь делились на две категории: те, кто сразу впрягался в чужую проблему, и те, кто молча и быстро шел прочь. Хамдам Даури очень боялся напороться на вторую категорию, он вообще боялся людей, он бы долго, долго приходил в себя после такого отказа. Диван, видно, и правда был хороший: тяжелый; пока Хамдам Даури дотащил его до подъезда, у него сильно заболела спина там, слева внизу, где иногда вступало так, что он не мог дышать месяц или даже полтора; один раз во время такого приступа он поддался нытью своей тогдашней женщины Веред Сарман и пошел к китайскому шарлатану, который лечил ее от каких-то несуществующих болезней. Шарлатан тыкал в Хамдама Даури пальцем, а потом повернул ему ногу так, что от боли, усилившейся в сто раз, Хамдама Даури взвыл. Тогда китайский шарлатан принес откуда-то грабли размером с суповой половник и стал царапать ими спину Хамдама Даури, объясняя, что в спине у Хамдама Даури застряла энергия чи. Вежливый Хамдам Даури вытерпел этот абсурд до конца, в душе обзывая себя тряпкой и ненавидя Веред Сарман. Ночью ему пришлось ехать в приемный покой, так болела спина, и он назло не взял Веред Сарман с собой, хотя она уже начала надевать джинсы прямо поверх пижамных штанов. Когда врач увидел его расцарапанную спину, Хамдаму Даури пришлось честно сказать про Веред Сарман и про китайца, и он отчетливо услышал, как медсестра подавила смешок. Он сказал, что ему легче было согласиться, чем объясняться; как ни странно, врач его вроде бы понял. Тогда ему прописали стероиды, он принимал их неделю, спина прошла, но он прибавил четыре килограмма, и лицо стало отекшим, как у хомяка: на пятое утро он даже понял, что держит рот приоткрытым – так сильно отекли щеки. Веред сказала тогда, что китаец не помог ему только из-за его, Хамдама Даури, внутреннего сопротивления. Хамдам Даури прожил с ней еще четыре месяца: никаких претензий к Веред Сарман у него не было, просто она была дурочкой, а уйти от женщины в такой ситуации очень нелегко. У них была полутораспальная кровать, спать с Веред Сарман в одной небольшой кровати было прекрасно: Веред Сарман была теплой и пахла хорошо, какой-то искусственной клубникой, детским запахом дешевой жвачки. Через четыре месяца она ушла от него сама, сказала, что ей трудно жить с человеком, который ничего не хочет, – а он и правда ничего не хотел, хотел только, чтобы каждый новый день был таким же пустым, и мягким, и нестрашным, как предыдущий день, чтобы не разболелась опять спина, чтобы не нагрянул отец со своей любовницей (старше отца на двенадцать лет). Он ужасно удивился, когда захотел диван, хотя в квартире, которую он занял, одна комната очень хорошо сохранилась, и там была подростковая кровать, и даже чистое белье нашлось в ящике. Он дотащил диван до дома, он давно прочистил довольно широкую тропу между осколками плит и завалами каких-то штук, на которые старался не смотреть. Какая-то женщина с пустыми руками подошла и смотрела, как он тащит диван, смотрела некоторое время, ничего не говоря. Она была худющая и жилистая, со впалыми глазами, нижняя часть лица не видна – обмотана бинтами и, кажется, зафиксирована гипсом, как при переломе челюсти, наверное, она и разговаривать-то не могла. Хамдам Даури сразу узнал ее и даже подумал бросить диван, но знакомое презрение к себе – никогда не доводящему ничего до конца, всегда сдающемуся, всегда слабому – поднялось от живота к горлу, и он решил, что не будет обращать на женщину внимание, диван хороший, целый, и, в конце концов, Хамдам Даури не так уж часто чего-нибудь хотел – так вот: честно говоря, теперь он уже не хотел ничего, не хотел диван, хотел только вернуться в свою целую комнату, лечь на кровать, ничего не было сейчас прекраснее этой кровати. Изо всех сил вцепившись в боковину дивана Хамдам Даури, пятясь задом, поднялся на первую ступеньку и дернул диван на себя. Ножки дивана приподнялись и почти встали на первую ступеньку, не хватило пары миллиметров; Хамдам Даури дернул еще раз, и все получилось. Женщина посмотрела на Хамдама Даури с жалостью, подошла и дернула диван в другую сторону. Диван с грохотом соскочил со ступеньки. Глубоко вдохнув и стараясь мысленно заговорить боль в спине, Хамдам Даури опять дернул диван на себя. Ножки дивана встали на первую ступеньку. Хамдам Даури сделал еще шаг назад и вверх, и снова рванул на себя диван, и поднял еще на ступеньку. Женщина, вцепившись в боковину костлявыми мускулистыми руками, снова резко потянула диван на себя, но на этот раз Хамдам Даури был готов и, застонав от боли в спине, удержал диван на второй ступеньке. Тогда женщина, пожав плечами, присела, подцепила диван снизу и кивнула Хамдаму Даури. Хамдам Даури тоже присел, ухватился за какую-то деревяшку под сиденьем и потянул диван наверх, шаг за шагом. В спине вдруг как будто лопнул раскаленный шарик, мягкая боль раскатилась вдоль бока, и Хамдам Даури с упоением понял, что обошлось: что-то там, раскаленное и болевшее, чудом встало на место. Нести было буквально пару пролетов; Хамдам Даури задыхался и был мокрым, и даже футболка, которую он привез из последнего милуима, промокла насквозь; женщина тоже дышала тяжело, но она была внизу, ей было легче. В дверной проем диван вошел точь-в-точь, и Хамдам Даури отпустил наконец сиденье, и диван с грохотом встал на мраморный пол, а Хамдам Даури со стоном наслаждения разжал и сжал онемевшие пальцы. «Не ложись еще», – с трудом выговорила Смерть сквозь повязку, но Хамдам Даури лег на диван, и это было так прекрасно, что он ни на секунду ни о чем не пожалел.