Книга Все, способные дышать дыхание, страница 63. Автор книги Линор Горалик

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Все, способные дышать дыхание»

Cтраница 63

Рав Арик Лилиенблюм. Это ужасно сложный вопрос. Нет, все равно еврей. Но ты же не веришь, что ты гильгуль? Или все-таки веришь?

Змееныш Шуфи. Да какая разница? Вот скажи, ты бы если узнал, что ты гильгуль, – тебе бы лучше стало или хуже?

Рав Арик Лилиенблюм. Хуже… Нет, лучше… Но я бы знал, что исправляю, я уже понял, но только, кажется, я это очень плохо исправляю. От этого знания мне стало бы лучше, но тяжелее. Так что в каком-то плане – хуже.

Змееныш Шуфи. У меня занятие скоро. Давай ты мне будешь говорить не что надо, а по-честному? А то мне с тобой скучно разговаривать. Ты до крещения только приходи, а то потом не знаю, что будет. Ты попробуй по-честному давай. Дай бог, оно тебе поможет.

76. Дышим

Стонет сизый голубочек, стонет он и день и ночь: миленький его дружочек отлетел на север, в район Галилеи, про которую почти ничего не понятно, и одна радость: голуби (большие, сизые; с серыми трусливыми горлицами все иначе) по нынешним временам оказались мало того, что сговорчивыми, – они еще и какие-то, извините, цофим, у них в голове карта страны в больших подробностях, скажешь им, куда, – летят, скажешь «ищи лагеря» – ищут. Впрочем, посмотрим, как и что они ищут: эта гениальная идея с голубями только-только пришла в голову Петровскому Андрею Сергеевичу, нашему Энди, нашему театральному гению и неуемному источнику ценных идей (например, идея не только давать, но и отнимать золотые звездочки – его, его); пока что из отправленных сизых голубочков никто не вернулся, но мы их ждем со дня на день и наверняка дождемся – недаром их сердечные дружочки остались тут, у нас, мы специально так отбирали наших маленьких посланцев; проблема только в том, что мозг у голубей – с хумусовое зерно, а ну как забудут и про привязанную к спине бумажку, и куда назад лететь, и про любовь свою романтическую? Впрочем, последнее нас пока не очень беспокоит: судя по тому, как их самочки тут у нас боле не воркуют и пшенички не клюют, все тоскуют, все тоскуют и тихонько слезы льют (ладно, про слезы преувеличение, но уж больно хорошо песенка поется), у нас есть все шансы хоть что-то узнать о Галилее: слухи ходят удивительные, вроде как никаких лагерей там нет, а живут все стадами на бескрайних пастбищах, питаются травкой и плодами древесными, а рокасет у них падает с неба мелкой крупкою, каждый день ровно столько, сколько надо, а в пятницу выпадает двойная порция, потому что в субботу не выпадает ничего. Словом, как ни крути, идея с голубями гениальная – а бороться за нее Андрею Сергеевичу Петровскому пришлось не месяц и не два, потому что всякие идиоты (среди которых, естественно, Мири Казовски) устраивали скандалы и живописали, как будет сохнуть, сохнуть неприметно страстный верный голубок: вот он уже и ко травке прилегает, носик в перья завернул: уж не стонет, не вздыхает: голубок навек уснул от измождения, отсутствия рокасета (не давать же ему порошки в дорогу? Он их будет принимать как именно?), и вообще, бумажка в полипреновом мешочке ему шейку натрет. Андрей Петровский был вынужден дойти аж до самого тат-алюфа Чуки Ладино, сперва испугав того до дрожи: мать всегда говорила тат-алюфу Чуки Ладино, что голубей обижать нельзя, голубь – птица Божия, ангелы с голубями на короткой ноге и от них узнают про все, что на земле делается. Андрей Петровский не отставал, тат-алюф Чуки Ладино тянул и тянул с ответом, просил у покойной матери совета по ночам, но та молчала, и тат-алюф Чуки Ладино лежал без сна, думал: если все зеркала плохо срастутся, мы всегда будем видеть себя кривыми – и дальше длинное, мутное, про женщин; а тут еще во время последнего визита тат-алюфа Чуки Ладино в караванку «Гимель», тоже вымученного – но некуда было деваться, ситуация с «йордим» [140] требовала принятия решений, и он, тоскуя, полтора часа проговорил с этими идиотами, рвущимися уйти из лагеря с детьми и прихвостившимися к ним животными, чтобы «строить жизнь заново» в разрушенных городах. Жизнь строить! Им там заброшенные пятикомнатные квартиры рисуются, а армия им и зверью ихнему пайки вози, а потом их, ободранных, в «Бриюту» таскай, а дети небось вообще одичают, вот про Рамат-Ган говорят, что там в районе Герцля орудует сиротская банда, старшему двенадцать лет: отжали у котов фонтан на площади, сами держат, сами пошлину взимают, а только поймать их не удается, они юрк в развалины – и нету, а внутри развалин вроде как уже ходы проложены и можно чуть ли не от Тирцы до Аялона пройти, ни разу наружу не показавшись, а взрослому в те ходы не пролезть – ну не собак же отправлять этих искать и потом за шкирку в лагерь тащить? Тат-алюф Чуки Ладино будущих йордим и бандами этими припугнул, и котами припугнул, и урезанными пайками припугнул (долго ли на фруктах-ягодах протянешь, особенно с детьми?), и сказал, что недоглядишь – а их собственные дети, не дай бог, сами в такую банду убегут, будут пайковые крекеры у прохожих выпрашивать и с енотами за норы драться – словом, он им про недоубранные трупы, мор и глад, а они ему про «ешув а-арец» [141]; и вдруг стало тат-алюфу Чуки Ладино совсем все равно. С ним в последнее время такое случалось все чаще и чаще, внезапно он словно бы оказывался шага на три левее собственного тела и совершенно не понимал, почему он, Чуки Ладино, тат-алюф, и почему он все это говорит, и как вообще оказалось, что такая у него жизнь. На этот вопрос у тат-алюфа Чуки Ладино ответа не было, он сказал йордим: «Да как хотите», – и пошел прочь, к своей лошадке: она была глупая и смирная, рот при важном человеке лишний раз открыть боялась, и Чуки Ладино научился справляться с ней довольно неплохо. Но нет, возле лошадки его уже поджидали: на него напала Мири Казовски с какими-то еще духовно богатыми бадшабниками и стала ему говорить про голубей, живописать, как голубочки даже если и вернутся – а сердечные их подружки померли, а голубочек плачет, стонет, сердцем ноя… На этом месте тат-алюф Чуки Ладино, изнывая, вспомнил, что он все-таки тат-алюф, сделал каменное тат-алюфье лицо (это ему всегда хорошо удавалось, скулы рубленые, брови черные, лоб – как у изваяний с островов Пасхи), рявкнул про государственные интересы, саботаж и истекающее его, тат-алюфа, терпение, пригрозил отобрать по тридцать звездочек у каждого, кто попытается воспрепятствовать, и так далее – и голубочки полетели, и скоро вернутся, и мы узнаем, что там, в Галилее, где райские сады и сладкие реки, где им, сукам, хорошо, небось, хотя зачем нам это знать – пока непонятно, все равно туда далекооооо. Мири же Казовски решает после отлета голубочков устроить текес [142], чтобы «помолиться за всех, кого нет с нами» (не помолиться, конечно, – какое-то другое слово, они же все как бы атеисты, эти духовно богатые либералы с медитациями, плетением фенечек землеройкам на шею и кармическими камланиями по поводу и без повода) – да, вот именно, устроить кармическое камлание на лугу хочет Мири Казовски, но при этом специально оговаривает во время заседания совета (и потом в объявлениях, прибитых на информационные доски), что каждый будет волен камлать тому боженьке, которому захочет, или даже просто так перед лицом вселенной со свечкою стоять. Совет посмеивается, но на луговое камлание приходит неожиданно много людей – в лагере как-то очень буквально поняли это самое «нет с нами», пришли даже те, кто сам от себя этого не ожидал, все еще только пробираются в толпе поближе к своим, а дирекция уже думает о том, что текес бы надо сделать ежемесячным – вон как хорошо пошло, а объединяющим мероприятиям сейчас придается особое значение. Животных сперва мало, в основном те, что ходят за людьми хвостиком, вроде Артура и гигантской черепахи Марии, да вокруг самой Мири Казовски трется парочка ее мелких прихвостней, из тех, с кем она на этом лугу по утрам пытается проводить групповые медитации («…Дыыышим – и не думаем… дыыыыышим – и не думаем… и становимся листиком травы… листиком травы…»; глаза варана, зебры и двух собак стекленеют, еще с десяток-полтора божьих тварей сидит с такими же остекленевшими глазами, и дышат они все, как одна большая божья тварь, а Мири Казовски уже и думать разрешила, и спасибо всем сказала, и в пояс поклонилась, а они все так и сидят кругом, и Мири Казовски уходит тихо, на цыпочках, и чувствует себя не очень хорошо, а почему – боится подумать; «не думаем – и дыыыышим…»). Ближе к семи вечера, когда собирается толпа, набегает всякая любопытная шушера, и даже слон Момо, на котором в последнее время все поставили крест, вышел из загона и пошатывается неподалеку. Мири Казовски мечется в толпе, раздавая свечки, которых ей выделили явно недостаточно, – но все-таки к половине восьмого весь луг теплится огоньками, становится горьковато и возвышенно, над головами плывет запах слабого пайкового гашиша. Решено, что все желающие смогут выйти к микрофону и сказать про тех, «кого нет с нами»; сама Мири Казовски, с пылающими щеками и разметавшимися грязноватыми дредами, начинает с голубей и глядит на дирекцию со значением; дирекция улыбается в огромные, как у порнозвезд семидесятых годов, мохнатые усы: бриться сейчас сильно несподручно, кто мог обрасти – оброс. Потом Мири Казовски поминает всех, кто умер в медлагерях, потом – вообще всех, кто умер во время асона, потом вспоминает и тех, кто умер до асона, и, кажется, готова чуть ли не до жертв Холокоста добраться; обстановка портится, всем вдруг становится смешно и неловко, кто-то уже идет к караванкам, сунув погасшую свечку в руки медлящему соседу, но вдруг кто-то оттесняет Мири Казовски от микрофона. Мы с вами уже успели пробраться почти к самому выходу, так что лица говорящего нам не видно, но микрофон работает отлично, вот же – не пожалели власти для общественного мероприятия силы генератора, – и мы слышим, как человек этот говорит, что вчера его друзья с двумя детьми ушли из лагеря, а позавчера еще две семьи, и что страшно за них очень, а только он их понимает, потому что казарменные порядки и все вот это, и все бы тут разбежались, если бы уходящих из лагеря не лишали пайков, и про то, что нечего стоять здесь с постными лицами и делать вид, что непонятно, кого именно «больше нет с нами», и что самим, небось, просыпаться не хочется, и какими тут вырастут дети, на этих бравурных ксенофобских брошюрах вроде «Папа идет в разведку», и «Папа встречает врага», и… Толпа почти не дышит, очень тихо становится в толпе, про йордим же не говорят у нас, тем более в микрофон, но кто-то внезапно свистит, потом еще кто-то и еще, и возмущенная толпа уже последними словами ругает этого человека, этого нехорошего, непатриотичного человека. Мири Казовски оттирает его от микрофона, а кроме того, к нему подходят сзади двое наших ребят в форме и осторожно берут в тиски, секунда – и всех троих уже не видно, в толпе гул и шум, Мири Казовски собирается плаксиво что-то сказать, но и ее отодвигает твердое плечо: дамы и господа, текес окончен, спасибо всем большое, пожалуйста, не оставляйте за собой мусор: лагерь – наш общий дом, а также важное сообщение: сегодня внеочередным образом будет горячая вода в душевых, с шести до отбоя, занимайте очередь и шаббат шалом [143]. Горячая вода – это важно, толпа взволнованно гудит и основательно поторапливается, а на Мири Казовски вдруг наваливается чувство, в принципе Мири Казовски незнакомое: это, как мы понимаем, экзистенциальное отчаяние в чистом виде, внезапное осознание совершенной тщетности своих усилий и незначительности собственного существования – но Мири Казовски, светлый человечек, назвать его не умеет (в жаргоне светлых человечков какие-то слова для вот этого вот высасывающего из тебя жизнь волосатого нетопыря, засевшего в грудной клетке, наверняка имеются, но Мири Казовски в силу своего душевного склада им не научилась, не пришлось). К душевым уже выстроилась огромная очередь, ходят по рукам листки с номерками, Мири Казовски очень не помешало бы помыться, но вместо этого она забредает за свой караван и там, среди ставшей безобидной крапивы и покрывшихся шипами ослепительных одуванчиков, пытается представить себе, как с пожелтевшим от песчаной грязи оранжевым рюкзаком, где в неожиданно стройном порядке лежат ее цветастые тряпки, отправляется на рассвете… Дайте сориентироваться, куда (автор представляет себе точное расположение караванок и медлагерей довольно приблизительно) – кажется, на север; ближе всего Рамат-Ган, и вот Мири Казовски ведет там, в каком-никаком Рамат-Гане, осмысленную жизнь, легкая от урезанных пайков и звенящая от необходимости помогать и заботиться, охранять и поддерживать, и все становится иначе, и даже какой-то совет, с как минимум двумя десятками людей и зверечков, рисуется Мири Казовски, и никто там, в этом совете, не улыбается в усы, когда она открывает рот, и нет никаких золотых звездочек, а только совесть и стремление, хватит всего этого детства. В той воображаемой вселенной, где живет Мири Казовски, это называется «начать жизнь сначала».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация