— Скажу… — дядька посмотрел на непонятные для него закорючки, которые я нацарапал на бересте. — Давай, присядем на дорожку…
Указанье князя Ивана я не выполнил, и в Москву на пути из села заглянул снова. Не то что бы в сам город, а в недалёкий от него Данилов монастырь. Тут мало что изменилось с тех лет, когда я жил в нём мальчишкой. Та же торная дорожка, бегущая среди строевых сосен, те же огороды на подъезде, та же невысокая изгородь, через которую можно увидеть шатровую крышу храмовой колокольни и тесовые, с желобами, крыши некоторых монашеских келий, окружавших церковь.
Ворота монастыря были распахнуты настежь, и в них мне повстречались две старушонки-богомолки, беседовавшие с послушником. Бабки были одеты в одинаковые белёсо-серые от многократных стирок ветхие салопы, но у обеих на ногах красовались новенькие лапти, а на головах тоже совершенно новые белые нарядные платки. То и другое, без сомнения, они до самой Божьей обители несли в заплечных сумах. Послушник, мужик лет сорока, указывал богомолкам на боковую тропку, ведущую, как хорошо мне помнилось, в странноприимный дом, а затем обернулся ко мне:
— Здравствуй, молодец. Дело пытаешь, аль от дела лытаешь?
Я едва удержался, чтоб не рассмеяться: впору было подумать, что свои врата мне открыло Берендеево царство, и общаться с монахами предстоит высоким языком былин про Владимира Красно Солнышко и незабвенного Илью Муромца.
— Ой, ты, гой-еси, любомудрый мних! — ответил я, спрятав улыбку и кланяясь остолбеневшему от таких оборотов мужичку. — Да не скажешь ли ты мне, калику перехожему, жив-здоров ли будет отец Нифонт?
— Жив, слава Богу — уже вполне нормальным языком сказал послушник и, почесав заросший кадык, добавил с намёком. — А насчет здоров — не знаю, он пост всегда тяжело переносит.
Про эту особенность моего духовного наставника я хорошо помнил. И загвоздка была вовсе не в еде: отче Нифонт мог обходиться без пищи неделями. Другое дело, что в обычные, не постные, времена года крышки глиняных крынок, в которых Нифонт хранил самолично изготовленный отличный стоялый мед, поднимались его рукой раз пять за день…
Святого отца я застал в его келье как раз замершим в большой задумчивости перед голбцем, где и покоились в холодке вожделенные сосуды.
— Крепка вера наша православная! — громко сказал я.
Отец Нифонт, не вздрогнув, неспешно обернулся ко мне и совершено спокойно, будто мы расстались вчера, молвил:
— Сказано апостолом Матфеем: «Если правая твоя рука сооблазняет тебя, отсеки её и брось от себя…». Сашка, у тебя меч при себе?
— Нет, отче. Можно, конечно, воспользоваться пилой, но как ты потом сможешь переписывать летописи?
— Ты прав. Ну, здравствуй, здравствуй, блудный сын, — он привлёк меня к себе и похлопал по спине. От него пахло чем-то тёплым и домашним. Я, действительно, почувствовал себя блудным сыном.
— Проходи, гость дорогой, — продолжал монах, — я как раз отобедать собирался. Давай водичкой полью, умоешься с дороги.
Отца Нифонта в моем представлении что-то очень роднит с дядькой-кузнецом. Внешне разница огромная: дядька большой, широкогрудый, с тяжёлыми руками, на которых резко выделяются вспухшие вены, а Нифонт — весь из округлостей, узкоплечий, с животом-шариком. Но я, глядя на любого из них, сразу вспоминаю о втором, видимо, потому, что никто другой так сильно не повлиял на мое воспитание в отрочестве. Они взаимно дополняют друг друга — сила и ум. А отец Нифонт ой как умён!
Нифонт, пожалуй, один из самых старейших насельников монастыря, прожил здесь уже лет тридцать. Менялись игумены, приходили и уходили послушники, кого-то постригали в монахи, кто-то из монахов шёл в дальние места и рубил там новые монастыри и скиты; и только отец Нифонт сидел тут твёрдо, как скала, храня заветы отцов-основателей монастыря. Ему уже не раз предлагалось возглавить монастырскую братию, стать игуменом, но он, печально шмыгая мясистым красным носом, отнекивался по-книжному, на старославянском, каким в народе давным-давно не пользуются:
— Аз грешен есть! Вы же, братья, знаете мою слабость, прости меня, Господи…
— Знаем, — понурялись монахи и избирали игумена мимо Нифонта. А за советом всё же ходили к Нифонту.
— Присаживайся, Сашок, поснедаем, чем Бог послал, — отче засуетился вокруг грубо сколоченного стола, служившего ему одновременно и рабочим местом. Убрал листы пергамента, чернильницу, пучок гусиных перьев, а на их место водрузил две кособоких (не иначе, сам вырезал) деревянных миски, куда накрошил хлеба, лука, бросил по шепоти соли, капнул льняного масла и залил кипятком. Усмехнулся:
— Отвык, наверное, от монашеских яств на воинской службе? Правда, и монах монаху рознь. У нас тут в последние годы пара-тройка иноков из боярского сословия постриглась. Так эти с прежними привычками расстаться не могут, со злата-серебра есть норовят. Я все жду не дождусь, когда по монастырям общежительный устав вменят, чтоб не было разницы меж черноризцами. Богу-то все равно, боярином ты родился или холопом, но уж, коль пошёл своей волей в монастырь, так и живи по вере. А то: жил всю жизнь барином, лиходействовал, а как косая на пороге замаячила, так постриг принимать кинулся. Каются в последнюю минуту, Бога обмануть хотят… Что, готово? Ну, на вот, взвару испей. На сушеной клубничке, люди добрые пожертвовали…
— Спасибо, отче.
— Какими судьбами к нам занесло? Ты всё так же у князя на службе? Я ведь все письма твои храню, вон, на полочке лежат. Кое-что из них о ваших смоленских событиях даже и для летописи моей пригодится. Так куда сейчас направляешься?
— В Новгород, — я стойко держусь одного берега. — Иван Данилович послал с порученьицем к старшему брату. Переночую у вас, да утром и трону.
— Вот и хорошо, что погостишь! — отче Нифонт явно обрадован. — А сейчас пошли, пчелок моих проведаем. По дороге и поговорим, разговоры труду мешать не должны.
Мы неспешно шагаем малохоженным лесным уголком, где у отче Нифонта устроены борти. Я тащу на плече длинную, но лёгкую лестницу. Отец Нифонт идёт впереди, указывая дорогу.
— Нет, Сашка, причина не только в том, что князья наши не сумели объединиться, когда Батый пришел. Это полпричины. И не в том, что они и их дружины не храбры были. У нас на рязанщине из двенадцати удельных князей, как рассказывали, девять в тех боях полегли! Считай и от дружин не больше четверти осталось… Тут другое: народ татар как небесную кару принял. За грехи накопившиеся. Ты же сам летописи читал, знаешь, что творилось на Руси целый век до нашествия.
— Да то же, что и сейчас: спать не ложатся, пока ближнему пакость не сделают.
— Вот! И ладно бы простой народишко этим баловался, но рыбка-то с головы гниёт. Можно ли ждать от народа, что он животы за землю русскую класть начнёт, когда все, кто повыше сидит — мздоимцы и корыстолюбцы каких свет не видывал со дня сотворения? А раз Батый — кара небесная, кара Божья, значит, и противиться ей — грех… Вот тебе и объяснение!