Кто ты там ни есть, невозможно увидеть тебя и не полюбить.
Кэй пошевелилась на сиденье. Сев в поезд на закате, они нашли тихое купе на шестерых, и сиденья показались Кэй прямо-таки роскошными. После долгого ожидания в здании вокзала с его сумраком, с обилием магазинов и киосков, с неумолкающей дробью и шарканьем шагов, с запахом пота и резкими голосами бесчисленных чужаков, с ползущим холодом от неподвижного сидения на месте – после всего этого мирная атмосфера замкнутого купе стала для ее изнуренного тела чем-то вроде теплой ванны. Справа от нее Элл, уставшая от римских улиц, уютно привалилась к боку Вилли; напротив нее дремали Фантастес, Рацио и Флип.
Кэй повернулась к окну, поглядела в него сквозь свое тусклое отражение – и внезапно, толчком пробудилась от дремоты и судорожно глотнула воздух: во сне она то ли натянула воротник куртки на лицо, то ли позволила лицу съехать в его складки. Мимо окна во мраке проносились силуэты – должно быть, деревья, – и долго, вернувшись в настоящее, Кэй завороженно смотрела на них спросонья. Еще возникали более крупные промежутки черной пустоты, но вдруг все это сменилось ясной многозвездной ночью, и она сообразила, что поезд, вероятно, едет среди гор, через Альпы. Она напрягла зрение, чтобы разглядеть как можно больше, но без луны мало что можно было увидеть. Все дороги, какие они пересекали, были совершенно пусты.
А потом это произошло. Открылись грандиозные ночные дали, горные кряжи и перевалы, и поезд среди этого великолепия двигался и быстро, и – если перевести взгляд на дальнюю панораму – очень медленно. Все близкое к путям – здания, деревья, улицы, дорожные знаки, припаркованные машины, перроны, заборы, туннели – промахивало мгновенно, черное и размытое, лишь кое-где, пятнами, тускло подсвеченное; но небо, полное звезд, горные склоны и пики – все это, объятое тьмой, казалось, висело в недостижимой, насыщенной неизменности, похожее – она искала, с чем сравнить, – на загадки, на тайны, на все, что трудно, но истинно. Прижавшись щекой к стеклу, чтобы не отвлекаться на свое мутное отражение, Кэй так пристально, как только могла, вглядывалась во все за окном одним глазом – и тут поезд, вырвавшись из очередного туннеля, неожиданно очутился в просторной долине, громадной, гладко-раскатистой и почти пустой, почти девственной. Звездный свет, который в других местах был неярок, тут накапливался на заснеженных краях чаши, на зубцах утесов и, устремляясь с высоты, изливался, как молоко из блюда, на то, что было внизу, – на одинокий дом, на единственное темное строение, твердо поставленное в самую середину, на самое дно, помещенное в фокус всего спящего великолепия вокруг, в укромную сердцевину гигантской зимней розы. И там, на те короткие секунды, за какие они проехали долину, Кэй увидела свет, золотыми пятнами падающий на землю от дома, от фонарей на стене, – теплый свет, плотный, густой, насыщенный, точно янтарь. Свет комнат, полных смеха и песен, комнат с шепотом тесных объятий, с неспешным смакованием радостей, комнат, где царят любовь, доброта, терпение, уважение и порядочность. Словно совсем ненадолго, на пять-шесть ударов ее собственного сердца, ей открылось неумирающее сердце всего прекрасного на земле.
Жаркие слезы наполнили ее глаза, и она отпрянула от окна как укушенная.
– Что ты там увидела в темноте?
Это был голос Вилли. Чтобы не потревожить Элл, он почти не повернул головы, но в его глазах, смотревших, как всегда, будто издали, читалась доброта.
– Дом, – прошептала она. – Чей-то дом.
А потом мы его проехали. Был – и нет.
– Скучаешь по дому?
– Нет, – ответила Кэй. – Да. По-моему, я скучаю по дому, какого у нас нет. И никогда не было.
Вилли молчал. Он опустил глаза на сонное лицо Элл, прижавшееся к его плотному плащу. В темноте Кэй почудилось, что она видит, как на щеках Элл заиграл теплый румянец.
– Плохо, что мы не можем быть вместе. Всё в этом доме, который я сейчас видела, говорило: вместе. Его наполнял свет.
– Кэй, мне очень жаль, что мы забрали твоего папу.
– Нет. – Она произнесла это решительно. – Не надо извиняться. Он ушел намного раньше, чем вы его забрали. Все время, сколько я помню, мы все – все – были порознь.
Вилли протяжно, с тихим присвистом выдохнул, чуть выпятив губы.
– Иногда у людей, которые любят друг друга по-настоящему, не получается быть вместе.
– Почему?
– Потому что это мешает двигаться дальше.
– А зачем двигаться дальше? – спросила Кэй.
– Ну, на это любой дух левой стороны тебе ответит, – отозвался Вилли. Показалось, он едва удерживается от усмешки.
Кэй снова повернулась к окну. Даже в темноте она не могла смотреть на Вилли и высказать ему то, что хотела.
– Вилли, в тот день, когда вы его забрали, когда все стало плохо, папа утром перед работой сказал мне, что если он мне понадобится, то я соображу, где его найти.
– И ты сообразила? – спросил Вилли.
– Нет, – ответила Кэй. – Он же не сказал, что я уже это знаю. Он сказал: сообразишь, в будущем. Я тогда пропустила мимо ушей – но он это написал в маленькой красной книжке…
– Да.
– Почему он так сказал? Как он мог знать, что мне понадобится его найти?
– Ты же всегда это делаешь, разве нет?
Кэй почувствовала, что Вилли не столько спрашивает, сколько направляет ее куда-то. Куда – она не знала.
– Что я всегда делаю?
Она вела рукой по оконному стеклу, ища рисунок, путь – желанный путь, которого там не было.
– Находишь его. Разве не ты всегда его возвращаешь?
– Я, – сказала Кэй. Теперь она опять повернулась к Вилли и посмотрела ему прямо в глаза. – Да, я возвращаю.
– И как тебе это?
– Я все время посередине, – ответила она.
– Как я, – тихо промолвил Вилли.
– Я не хочу больше быть посередине.
– Знаешь, Кэй, что я всякий раз себе говорю? Всякий раз, когда мне надо одному проделать путь через наш обширный Челночный зал, когда мне надо оставить своих друзей – духов правой стороны и духов левой стороны, – когда я должен пройти мимо двенадцати тронов к жесткому станку и жесткому сиденью перед ним, прикоснуться вот этими пальцами в синяках и волдырях к челноку и пустить его в ход, пустить его бегать поперек основы. Когда начинают раздаваться крики и тирады спорщиков, когда весь этот шум и гам вздымается волной у меня над головой. Когда разгораются перепалки, когда доводы приправляются язвительными насмешками и шутками – порой веселыми, порой убийственными. Я тогда склоняюсь над своей работой, один, отделенный от всех, зная, что, пока длятся празднества, пока духи вновь не рассеются по миру как единое сообщество, пока собрание не будет распущено, пока рыскуны не растворятся со своей поклажей в ночном воздухе – до той поры я и только я всех соединяю. Я их среда. Я их середина.