Теперешние – понимают. Евреев в обиду не дают. Пока что.
О «русскопартийцах» я собрал довольно большой материал в Коктебеле благодаря мужу поэтессы Тамары Жирмунской (забыл его диковинную фамилию), который хоть и еврей или полукровка, но здоровенный голубоглазый амбал с русской будкой, а потому допускался на их сборища, и Егидес (вот его фамилия и выскочила неведомо откуда) потом пересказывал мне, а я использовал его информацию (+) сначала в «Местах действия», а потом отдельной главой (еще один +) в нашей с Клепиковой американской книжке об Андропове, а уже ее в обратном переводе читали в Кремле, знаем достоверно от ельцинитов, Ельцин удивлялся авторам: «Как будто они где-то здесь рядом были. Жаль, что мы не знали всего этого раньше». Все более-менее встает на свои места, но, убей меня бог, все равно не пойму, как мой неоконченный роман, сырье, болванка, потому я и избегал кому-либо показывать, попал Брухнову, перед тем как оказаться на столе у Андропова? Таня Бек вне подозрений.
Эврика! Машинистка. Мне ее посоветовал один коллега, когда отказала, испугавшись, прежняя и даже вернула взятую в работу рукопись. Нет, я не подозреваю новенькую в связях с КГБ, но любопытствующему любовнику показать могла, а дальше – не уследить. Кому это теперь интересно?
Таня Бек была строгой, зловредной читательницей; забраковала роман своего одномесячного – считай, одноразового – мужа Сережи Каледина «Записки гробокопателя», впоследствии ставший известным на всю перестроечную страну под названием «Смиренное кладбище». С Калединым я познакомился уже в Нью-Йорке, когда он стоял пару дней у Довлатовых, раздражая бедную Нору Сергеевну: сын – Сережа и гость – Сережа, оба писатели, оба известные etc., но один – жив, а другой – мертв. «Я потеряла не сына, а друга», – сказала мне Нора Сергеевна, и эта фраза мне показалась обидной для покойника, да и дружба у них была односторонняя: это Сережа был матери другом, а Нора – Сереже – не мать, не друг. Короче, Лена Довлатова повезла показывать гостю ночной Нью-Йорк из окна машины, с остановкой на мосту, и зачем-то прихватила меня. После смерти Сережи Довлатова у меня образовался некий комплекс не скажу вины, а скорее обязательств по отношению к его вдове. Дружу с ней, как прежде с Сережей. Или как прежде с обоими?
Что говорить, Таня Бек была злючкой, но такой несчастной, одинокой, гордой, непримиримой, бескомпромиссной, капризной, и все во вред себе, а теперь вот мир без нее непредставим, хоть я ее не видел, живя в Нью-Йорке, сначала тринадцать лет, а потом, после кратковременных свиданок во время моих торопливых наездов в Москву для сбора материалов к нашей с Клепиковой книге про Ельцина, еще столько же, наверное. Этот мир умирает объективно и во мне самом – вместе со мной. Отмирают какие-то клетки в моем организме и никогда больше не восстановятся. Где-то у Диккенса я вычитал, что его герой – или героиня – смотрит на себя так, как мертвые смотрят на живых, если когда-нибудь вновь посещают землю. Это и есть мой теперешний взгляд на самого себя – вровень с героями покойниками. Иногда мне и вовсе хочется самоустраниться отсюда – это книга о других, а не обо мне: в отличие от «Трех евреев», где я один из трех. Но вся беда, что в отличие от физических покойников я, метафизический мертвец, просто обязан рассказать, как все было на самом деле, – а я участвовал в той жизни наравне с другими. Никто за меня это не сделает: мертвые молчат, а живые врут.
Эта книга – постскриптум к жизни, некролог самому себе, а не только тем, кто уже умер, или тем, кто еще жив. Временно, как я. Мне осталось жить меньше, чем другим. «Любезная сестрица», как ее называл Франциск из Ассизи, уже стоит на пороге. Накат времени такой, что остается только – жить быстрее. Живой пример – живой Женя Евтушенко, с которым я сдружился в Коктебеле: возрастом старше меня на 10 лет и настолько же – как минимум! – младше меня в энергетике. Не только с ним, но и с другими евтушенками – москвичами-шестидесятниками. С остальными дознакомился в Москве, Малеевке и Переделкине. Были исключения – со многими я подружился до Коктебеля.
А тогда роман-сплетня, по которому Андропов изучал подведомственную ему империю, разрастался за пределы моих тогдашних писательских возможностей, композиция трещала по швам, а тут еще наше спринтерское диссидентство и вынужденный отвал – роман остался неоконченным, и слава богу! Тем выше теперь его эвристическая ценность – из него я беру, что не удержала и не могла удержать память. Ну, ладно там коктебельская топография и местные маршруты – их можно восстановить по краеведческой литературе, хотя скучнейшая, не по мне, работа, но события, интриги, разговоры, реплики, которых давно уже нет в моей активной памяти, а стоит заглянуть в мою коктебельскую скоропись – и все встает перед глазами будто вчера. Того же скворца-пародиста мне бы ни в жизнь не вспомнить без собственной шпаргалки. Так же, как имена женщин, с которыми я нежничал в отсутствие Лены, а пенис в боевой изготовке на нее, как штык, что было делать? Вот я и волочился как обезумелый за каждой юбкой или в чем они там фланировали – в платьях, джинсах, бикини, без разницы, по принципу: не шевели губами, а то у меня х*й встает. Да, потаскун, да, блюдодействовал, но как бы без моего личного участия. Все они подменные – вот их имена и повыскочили из моей неблагодарной и дырявой головы: воистину, мимолетные виденья! Касания, ласки, позы, повадки, признания, упреки – помню, а имена – смыло. Какое отношение имеет к чистому сексу, кто с тобой, а тем более имя? Так и до́лжно – отношения случайные, одноразовые, сугубо по физиологической нужде. Как и у моих партнерш-попутчиц, если только не злое*учие нимфоманки. Бабы с яйцами, зовут их пуганые русские мужички. Это из того анекдота: а ну, изнасилуй меня понарошку! Настоящий мужчина всегда добьется от женщины того, чего она от него хочет. Викторианские мужские шовинисты об этом не подозревали – потому и возник сам этот лжетермин: нимфоманки. Однако нет соответствующего термина для мужика, хотя Казанова и иже с ним, несомненно, нимфоманы: на деле или на словах. Впрочем, и я всегда предпочитал зажатых, безгенитальных девственниц из диккенсовских вымышленных романов инициаторшам и наездницам. Как говорит обиженно герой не помню в каком моем собственном рассказе: кто в конце концов кого е*ет?
У Диккенса никто никогда не е*ет никого, а деток находят в капусте или приносит аист. Таковы нравы эпохи, над которыми не мог подняться даже его гений. Диккенс не дожил до Фрейда, а тот сорвал стыдливые покровы с викторианских тайн, назвав вещи своими именами. Даже мой любимый «Холодный дом», если прочесть его сегодня не только по-кафкиански: «Джарндисы против Джарндисов» в Канцлерском суде, но заодно по-фрейдовски, все встанет на свои места – мнимоплатонические отношения опекуна сначала с Эстер, живя бок о бок в одном доме несколько лет (средневековое право первых тысячи и одной ночи!), а потом, выдав ее замуж, с вдовой Адой при уже готовом ребеночке, которых это исчадие Добра берет в свой Холодный дом взамен. Без этой перетрактовки герои романа – за исключением разве что ледяшки леди Дедлок, зато с каким горячим прошлым, пусть и без подробностей! – кастраты и импотенты.
В Коктебеле по*бень, надо сказать, стояла тотальная, молодые родители приезжали в это школьное время с дошкольного возраста чадами – считай, в одиночку, – женщины ходили косяками, как рыба в период нереста, а мужики, известно, мартовские коты: март и стоял. Добавлялись ловцы счастья из поселка, и классная и уже классическая довлатовская фраза «некоторые девушки так и уезжают, не отдохнувши» к нашему случаю неприменима. Все брали и добирали свое. Редко встречавшееся воздержание объяснялось потусторонними, метафизическими, а то и физиологическими причинами – виагра еще не была изобретена.