БУКИ. Излюбленный им вид обращения – ко всем вместе и ни к кому в частности. Ему важен, увы, не собеседник и даже не слушатель, а слушатели – безликая и безгласная аудитория. Он обращается, минуя человека, ко всему человечеству, с суетливым желанием немедленного, сиюминутного отклика, адрес его стихов расплывчатый, коллективный, всеобщий, то есть по сути его деперсонализированные обращения еще и безадресны.
АЗ. Будто это Евтушенко сам не чувствует! Это и есть его драма как поэта и человека: «Какая же цена ораторскому дару, когда расшвырян вдрызг по сценам и клише, хотел я счастье дать всему земному шару, а дать его не смог – одной живой душе?!» – это в лирическом признании, а вот общественно-политическое: «Голос мой в залах гремел, как набат, площади тряс его мощный раскат, а дотянуться до этой избушки и пробудить ее – слабоват».
БУКИ. Что за ненасытность такая – избушка-то ему еще зачем понадобилась? Мало ему, что ли, Лужников! Что за тотальная всеядность? И далась ему эта избушка – от чего он ее хочет пробудить: и к чему? И что за абстракция – что еще за избушка? Уже разбужена – чумой коллективизации, дальше некуда! И не осталось от той избушки даже курьих ножек, как и от всей совокупности избушек – от русской деревни. А что это за счастье, которое Евтушенко мечтал дать земному шару? Абстракция на абстракции и абстракцией погоняет – ни толики поэзии и соответственно, от нас уже – доверия слову. Вот именно, слова, слова, слова – водянка слов, инфляция, полная обесцененность и, что того хуже, обесчещенность слова. Это как раз то, о чем предупреждал Мандельштам – «перерождение чувства личности, гипертрофия творческого „я“, которое смешало свои границы с границами вновь открытого увлекательного мира, потеряло твердые очертания и уже не ощущает ни одной клетки, как своей, пораженное болезненной водянкой мировых тем». Как в воду глядел…
АЗ. А разве возможно быть любимым и расхожим поэтом в России, оставаясь поэтом в узком смысле этого слова? Здесь и в самом деле обратное влияние – не поэта на аудиторию, но аудитории на поэта. Евтушенко расширил границы поэзии и в конце концов вышел за ее пределы – так можем ли мы продолжать его рассматривать в этих пределах? Он теряет в качестве, зато находит в количестве – увеличивая читательский контингент и расширяя стиховую тематику. Стих, написанный по горячим следам, может оказаться и торопливым, и небрежным, и поверхностным…
БУКИ. И вообще не имеющим отношения к поэзии! Ведь и знаменитый «Бабий Яр» – стихотворение все-таки слабое.
АЗ. Пусть так – зато какое эхо! Потому что среди читателей Евтушенко – большинство безразлично, равнодушно, глухо к поэзии и, кроме его стихов, никаких других не читает. Они привлечены в поэзию помимо поэзии – и соответственно помимо поэзии, хоть и под ее видом, обращается к ним поэт. Как точно писала Белла Ахмадулина: «А в публике – доверье и смущенье. Как добрая душа ее проста. Великого и малого смещенье не различает эта доброта». Пора дать слово в нашем споре и самому Евтушенко: «Поэт в России больше, чем поэт!»
БУКИ. Это когда было? Теперь поэт в России меньше, чем поэт! Меньше – за счет того же, за счет чего больше. Неужели поэту мало быть поэтом? Тютчеву мало быть Тютчевым? Мандельштаму – Мандельштамом? Больше, чем поэт, – кто еще? Поэзии Евтушенко мало – в таком случае он живет не по средствам, тратит то, чего у него нет.
АЗ. А где найти такие возможности, которые удовлетворили бы чуть ли не космическую жажду общения – разговаривать со всеми и обо всем? У кого еще из поэтов найдем мы такую апологетику – если бы антипоэзии, это еще куда ни шло, так ведь непоэзии: «В непоэзии столько поэзии! Непоэты – поэты вдвойне». И еще более определенно, хотя и опрометчиво со стороны Аза давать лишний аргумент Буки: «Я останусь не только стихами…»
БУКИ. Стихами, но не своими, а чужими, которые он собрал в антологию русской поэзии XX века. Кто спорит: подвиг подвижничества. А за обе цитаты благодарю, потому что и в самом деле убийственная характеристика – комментарии излишни.
АЗ. В том-то и дело, что не излишни – здесь, по сути, и начинается наш разговор. Верно – Евтушенко останется не стихами, но останутся, в том числе, и его стихи.
БУКИ. Дюжина, не больше.
АЗ. Две-три дюжины. Он на большее – в смысле поэзии – вряд ли и рассчитывает: «Сорокалетье – страшная пора, когда измотан с жизнью в поединке и на ладони две-три золотинки, а вырытой пустой земли – гора». Хотя, думаю, Евтушенко преуменьшил количество золотинок – по скромности.
БУКИ. Либо по кокетству – чтобы услышать опровержение: больше, больше! И – услышал.
АЗ. Да – больше! Драматизм как раз в том, что для квалифицированного читателя Евтушенко-лирик заслонен Евтушенко-трибуном. Взлеты его поэтического дарования возникают на второстепенных вроде бы участках его творчества. Поясню – только не примером, а обратным рассуждением: истинные удачи Евтушенко не найдут, естественно, такого отклика в читательской аудитории, который нашли его не имеющие никакого отношения к поэзии призывы, признания или зарифмованные новеллы. Но это не беда – славы поэта не убудет. Я мог бы составить из таких «золотинок» его «избранное» – пусть небольшое, но удовлетворяющее строгих ценителей, которые, боюсь, и не подозревают об их существовании. Хотя такое «избранное» вряд ли удовлетворило бы самого Евтушенко, ибо ему мало быть поэтом.
БУКИ. Потому что он – поэт со средним дарованием, но полагает, что с помощью общественного пьедестала и политических ходулей можно увеличить свой поэтический микророст. Какой контраст с его физическим!
АЗ. Если продолжить евтушенковское производственное сравнение, то его масс-стихи можно рассматривать в качестве неизбежных и даже необходимых издержек поэтического производства. Причем эти издержки выполняют двойную функцию – как шлак, который, являясь выделяемым в металлургическом процессе излишком производства, одновременно защищает покрываемый им металл от воздействия среды. Евтушенко знает это не хуже любого своего критика, а потому первым вступает в полемику с собственной пошлостью и сто́ящими – пусть немногочисленными! – стихами опровергает и обесценивает многопудье стихового дерьма.
БУКИ. Недостатки и достоинства его стихотворного хозяйства – кстати, беспримерно захламленного – его частые провалы и редкие взлеты особенно остро ощутимы как раз на границах его поэзии. Просчеты – когда метод исчерпывается, доводится до логического предела, то есть абсурда. А взлеты – когда Евтушенко «прорывает» собственный метод и поступает наперекор ему. Иначе говоря, квалифицированный читатель признаёт Евтушенко, когда тот перестает быть среднестатистическим Евтушенко, но становится Маяковским, Есениным, Слуцким, Самойловым, Окуджавой, Вознесенским, да хоть Ахмадулиной – кем угодно, но только не самим собой. А его переимчивость и перевоплощаемость настолько велики и тотальны, что поневоле начинаешь подозревать отсутствие в нем индивидуального поэтического лица. Иначе – зачем такое количество поэтических масок? Поэт и актер – противоположные профессии: несовместные.
АЗ. Мы снова заблудились в лесу словесных абстракций. Речь идет не о поэте вообще, но о поэте Евгении Евтушенко. А ему театр не противопоказан – совсем напротив. Тот самый театр, о котором Макс Волошин говорил, что он создается не на сцене, а в душе зрителей. И потом, разве можно представить себе поэта-самородка, наподобие вольтеровского Простодушного, который ничему не учился, а потому не имел предрассудков? Ведь многое из того, чем так щедро пользуется Евтушенко, уже перестало принадлежать индивидуальным поэтам, но национализировано и оприходовано русской поэзией, стало ее неотменным достоянием, стиховой традицией. А разве можно упрекать русского поэта в том, что он пользуется в своих стихах русским языком? Зато эти вроде бы легкомысленные и деперсонализирующие переходы из одной поэтической системы в другую дают Евтушенко возможность до бесконечности расширять не столько даже свой поэтический диапазон, сколько все ту же читательскую аудиторию – жест оратора определяет энергию публицистического обращения, и здесь как нельзя кстати митинговый Маяковский; в стиховой новелле, где необходим жест рассказчика, в подмогу «передвижническая» поэзия Слуцкого; в мещанской лирике сквозь сентиментальный и двуполый шепот евтушенковской исповеди прослушивается слезливо-бабья интонация единственного в нашей поэзии гермафродита Есенина (говорю, понятно, о поэтике, а не о физиологии). В погоне за ускользающим интеллигентом Евтушенко реминисцирует даже из Пастернака, но это уже раритет, красного словца ради, на всякий пожарный случай – а вдруг клюнет?