Погибла бабушка Паня в сорок втором, после неудачной операции аппендицита. А может, сама операция тут ни при чем, просто не выдержала. Понимаете, мужчины были на фронте, и все нужды и тяготы хозяйства тащили на себе три женщины: молоденькая моя бабушка, пожилая воспитательница и старуха-повариха. Поэтому, когда детскому дому начальство выделило бочку масла, Паня, хоть и была после операции, сама поехала за ним на телеге, забирать. Дорога осенняя, разбитая – колесо отвалилось, телега накренилась… Паня тужилась удержать драгоценную бочку… швы разошлись. Началось нагноение, и, проболев недели две, бабушка умерла от заражения крови. Ей было 28 лет…
Дед же в это время валил тайгу по полной пайке. Года три провел на урановых рудниках. Там люди обычно сгорали за полгода. А он – ничего, даже и потом никак не отразилось, только весь облысел. Здоровяк был преотменный. И про эти урановые рудники я слышала с детства из-за одного только случая: однажды, рассказывал дед, он ясно услышал голос покойной матери, зовущей его по имени, причем по младенческому имени, которым только она его и звала: «Дудэле!» Обернулся на голос и увидел, что на него катится огромная глыба! И успел отскочить…
Забегая вперед, скажу: невероятного везения был человек.
Теперь параллельная история: Лайма.
Ее отец, капитан дальнего плавания, завез семью в порт Находка и там утонул. Через год мать взяли, и Лайму – комсомольского секретаря, девочку компанейскую и веселую – заставляли от матери отказаться. Она не отказалась, о чем всю жизнь жалела (дурой была, говорит). Жалела: мать через год выпустили, а вот саму Лайму взяли буквально сразу, и она-то досидела до сорок шестого. Главное, были загублены без нее братишки – семи и трех лет. Младшего она потом нашла в Ташкенте – он стал запойным пьяницей, а старшего не нашла никогда – его, по-видимому, убили. Потому что, как рассказывал младший, ворвались соседи и били обоих. Помнит только, что было очень больно. Очевидно, старшего забили насмерть.
И вот тут две линии моего рассказа пересекаются. В лагере Лайма встретила деда. Потом говорила – он был большой, громогласный и добрый… Главное, от него шла уверенность, что все устроится. (Я же говорю – человек без воображения. В то время как другие загибались от ожидания смерти, он просто бодро проживал день за днем.)
И Лайма приткнулась к деду и решила от него забеременеть, потому что было такое время, конец сорок шестого, – беременных отпускали.
Ну и ее выпустили, на последних днях; вышла она за ворота лагеря, с огромным животом, без денег, без вещей, – иди куда пожелаешь. Она и пошла. И шла несколько дней в одном ботинке. Подошва другого отвалилась.
В один из этих дней ее на несколько километров подобрал мужик на телеге, но она от жары потеряла сознание, и он – видимо, испугавшись, – с телеги ее сбросил.
(Винить его нельзя, говорит Лайма, время было такое: на черта ему дохлая баба?)
Очнулась она от толчков ребенка и поняла, что родит. Доползла до какого-то сарая и там родила. У нее даже не было тряпки, чтобы завернуть ребенка. Оторвала кусок от юбки и так и зашла в деревню – полуголая мадонна с полуголым младенцем. Но, говорит, ничего, хорошие люди тоже попадались. Одна баба молока ей выпить дала, какого-то тряпья – ребенка по-человечески завернуть. Самим же ничего не хватало… А вечером затопила даже баню, потому что смотреть на Лайму с души воротило: все ноги в сохлой родильной крови, лицо в грязных разводах, ребенок – тот вообще страшненький, с перекусанной, торчащей, как сучок, пуповиной. А потом в другой какой-то деревне еще раза три люди накормили, а одна старуха подарила теплый старый платок – ребенка ночами заворачивать. Еще скажите, счастье, что дождей не было, наоборот – такая, говорит, сиятельная погода стояла, такая благословенная жарища – в лесах ягод до ужора! Рви и ешь сколько хочешь.
А добиралась Лайма в Ригу, где жили две ее бездетные тетки, единственные живые родственницы. Ей туда было нельзя – дело известное, не разрешено селиться в больших городах, – но она упрямо перла и перла в Ригу и добралась.
От появления Лаймы с младенцем тетки пришли в полный ужас. Представляете, какая опасность, какое наказание! Испугались они отчаянно, плакали, умоляли ее куда-нибудь деться, уйти, уехать куда-нибудь… Однако выгнать племянницу или сдать милиции все же не решились. Потянулись месяцы тошнотворного страха, постоянного ужаса перед ночными облавами, проверками… Лайма с ребенком ночевала то в каких-то сараях, то в чужих парадных… Пару месяцев перекантовались в Ассори у знакомых на заколоченной даче…
Ко всему еще тетки очень недовольны были русским именем ребенка. Я забыла написать, что это был мальчик. Сергей. Мой дядя Сережа. Лайма записала его на свою фамилию, а отчество дала – Михайлович, поскольку настоящего дедова имени она и не знала. В лагере звался дед Моисей Мишей. Да и не так уж важно было знать Лайме, как его звали, – вот уж не представляла она тогда, что у них еще будет шанс встретиться.
Из-за этого-то русского имени тетки не могли почувствовать мальчика своим… Звали Арнольдом.
И вдруг на теткин адрес приходит от деда письмо! Такая удача, что Лайма ему адрес оставила. Дед сообщал, что отпущен на поселение, живет почти как вольный, работает, еды вдосталь… Звал приехать..
К слову сказать, он, широкая душа, и семью разыскивал – без особого, как вы понимаете, успеха. Иногда я думаю: а ну как Паня оказалась бы жива и откликнулась? Что ж, с деда бы сталось пригреть обеих. Этого патриарха еще бы на две жены хватило. Так что Лайма, ошалелая от счастья, подхватила мальца и двинула обратно – к деду в Сибирь.
А он к тому времени срубил с друзьями избу, с печью такой душевной. Главное – с ним повсюду было надежно, уютно. Тепло. Хохотал громоподобно, вот что я забыла написать! В раннем детстве несколько раз он пугал меня этим смехом.
С немалым риском была куплена корова. Покупать пришлось в соседней деревне, ну, соседней – по сибирским понятиям: полночи туда, полночи обратно, а вернуться-то надо к раннему утру! Отлучаться нельзя, поймали бы – снова лагерь… Но все же хорошо они в Сибири жили! Дед через пару лет стал начальником геологической партии, а это уж, как он говаривал, «совсем другой компот».
В пятьдесят первом у них родились еще двойняшки, тоже мальчики. Очень разные получились: Янис голубоглазый, медлительный, в латышскую родню, а Гундарс – Жоркой дед его звал – черноволосый, горластый, веселый… Дети разных народов. Но по отчеству оба эти огурца Моисеевичи и по фамилии Гуревичи…
…В Ригу все они вернулись в пятьдесят четвертом. Дед освободился одним из первых. Дома принято было считать – из-за ударной его сибирской работы. А я полагаю, это все его чертовская везучесть.
И сразу же простодушно и деятельно бросился добиваться оправдания. И вот, представьте себе, это был уникальный случай, когда освободившемуся зэку выдали папку с его делом на руки!
Дело в том, что он даже не знал, за что сидит. Знал только, что 58-я статья. Обвинение же прочел в деле: он сидел как белополяк! Ну а если подсчитать, то по всем раскладам во времена белополяков деду было десять лет. Так что он довольно быстро добился реабилитации и даже выхлопотал себе персональную пенсию.