Пролог
Октябрь 1859 года выдался в Смоленской губернии ветреным и холодным. В Бельском уезде уже пали заморозки, и по оврагам, словно седые космы, лежали полосы снега. Лесная дорога, прошитая бугристыми корнями деревьев, была подёрнута серебристым инеем. Копыта двух саврасок, влекущих за собой старые дрожки, звонко ударяли в землю, и дробный перестук эхом отзывался в пустом лесу.
В дрожках сидели три женщины. Одна из них, молодая брюнетка в капоре с полинявшими мантоньерками
[1], в тёплой накидке поверх шерстяного платья, смотрела, глубоко задумавшись, на пробегавшие мимо ели. Сидящая рядом девка с берестяным лукошком на коленях тоже молчала. Но нянька, державшая на руках спящего ребёнка, ворчала без умолку:
– И надо ж было ветру опять подняться, Настасья Дмитриевна! Эко ёлки-то мотает! Вот говорила я вам – незачем младенца с собой тащить! А ну как простудится у нас Маняша? Видано ли – по предзимкам дитё за пятнадцать вёрст волочить!
– Дунька, не зуди! Ничего ей не будет…
Но унять Дуньку было непросто.
– И сдались вам гладиолусы те! Своих полон сад! Куда ни глянь – торчат повсюду, как лопухи! Уж, кажись, всех цветов имеются – так нет, приспичило и «чёрный бархат» заиметь! А на мой взгляд – вовсе грех это, чтоб цветы – да чёрного цвета были! Не к добру, и всё! Вот как хотите – а к гробу это в доме!
– Дунька, ты просто дура. Замолчи. Дай мне Маняшу.
– А всё, Васёна, через тебя! Сама напрочь свихнулась на цветах своих и барыню с толку сбила! А мне с вами расстройство получай! Ведь в экую даль потащились! Чуть не в соседний уезд, да ещё и через лес! А на дороге, чай, разбойники! Забыли про Стрижа-то?
Василиса только пожала плечами и умолкла, ласково, как щенков, поглаживая луковицы гладиолусов в лукошке. Она была очень хороша собой. Чистое, покрытое лёгким загаром лицо было задумчивым. Каштановая коса лежала на плече тяжёлым перевяслом. Большие, синие глаза внимательно и грустно смотрели на пробегающие мимо деревья. Семнадцатилетняя садовница графов Закатовых по праву считалась самой красивой девкой на весь Бельский уезд.
Скрипучие дрожки в последний раз сползли с холма и вкатились в сосновый бор. В нескольких аршинах от проезжего пути начинался болотистый бурелом. Кое-где по обочинам мелькала ржаво-чёрная вода, сухие палки рогоза. Бор тяжко шумел, качая над дорогой узловатыми ветвями. Дунька, перекрестившись, напустилась на кучера:
– Кузьма, ты за каким рожном лесом-то поехал? Аль последний ум пропил?! Нет бы через Требинку, как всю жизнь ездили!
– Никак невозможно, Авдотья Васильевна! – невозмутимо ответствовал Кузьма. – За Требинкой так развезло, что третьего дня лошадь с возом сена вчистую увязла! Всем селом тот воз вызволяли! Дожди ведь две недели шли, так что сама понимать изволишь… В бору-то всяко посуше: не застрянем.
– У-у, бестолочь! Нешто про лихой народец позабыл? А кто там ещё с болота ухает?!
– Известно кто – сова! Поди, за зайцами шныряет. Хотя навроде рано ей ещё, не смерклось даже… – Кузьма вдруг умолк на полуслове. Выругавшись, натянул вожжи. Лошади стали.
Поперёк пути лежала поваленная сосна. Кузьма, спрыгнув с дрожек, с изумлением разглядывал могучий ствол.
– Эко её угораздило – прямо на дорогу… Только вчера проезжал тут – не было её! Откуда ж это она завалилась-то?.. – кучер сошёл с дороги на обочину, туда, где торчал огромный пень, осмотрел его:
– Вот ведь притча… Спилена сосна-то! Это у кого ж ума хватило…
– Кузьма, воротись! Живо воротись, дурень! – вдруг не своим голосом завопила Дунька. Но было поздно: лошадей уже держали под уздцы невесть откуда возникшие взъерошенные мужики.
– Свят господи… – побелевшими губами пробормотала Дунька. – Барыня, милая, отдайте мне Маняшу-то…
Анастасия Дмитриевна молча передала в нянькины руки спящую малышку и поднялась в дрожках во весь рост. Её лицо побледнело, ноздри тонкого носа раздулись. Сейчас графиня Закатова как никогда похожа была на ногайскую княжну.
– Что вам угодно, ребята? – холодно спросила она, разглядывая незнакомцев. – Каких господ будете? Что это вы в моём лесу вытворяете? Сей же час освободите дорогу, не то… Фу, да вы и пьяны к тому же?!
– Барыня, барыня, потише б вы с ними, не то… – умоляюще зашептал Кузьма. Но конец его фразы потонул в нестройном гоготе:
– Вишь ты, барыня!.. Хмельных-то не жалует! Мотри, Фёдор, чичас ещё велит нам портки спустить да перепорет!
Чёрный, сумрачный Фёдор не улыбнулся в ответ. Его глаза угрюмо блеснули. Шагнув к дрожкам, он походя, огромным кулаком свалил на землю кучера и небрежно, как вещь, вытащил из экипажа Закатову. Та резко освободилась, попятилась. Сказала тихо, гневно:
– Как смеешь, хамово отродье! Прочь руки! Ступайте вон – и, клянусь, я не дам хода этому делу! Вы ещё можете…
Фёдор расхохотался ей в лицо, обдав густым перегаром. Товарищи поддержали его.
– Пугает… Смотри ты – пугает! Робя, – НАС стращает! – не мог успокоиться рябой, встрёпанный парень, который держал лошадей. – Охти мне, батюшки… Уж наскрозь, барыня, порты у меня мокрые с перепугу… Да что ты нам сделаешь-то, дура?! Будя с тебя, холера, насосалась кровушки! Наше времечко теперь! – подойдя к молодой женщине, он сорвал с неё дорожную накидку. – Ну, что, барыня, – сама рассупонишься, аль помочь? Нам с робятами привычно, мы – мигом…
– Бегите, Настасья Дмитриевна… – одними губами прошептала Дунька. – Хватайте дитё да бегите, я на их повисну… Помру – а не допущу!
Закатова лишь криво усмехнулась.
– Я – графиня Закатова, дурак. – чётко выговорила она в заросшее, нечистое лицо разбойника. – Вас и так уже ищут! Не сегодня-завтра конец и вам, и вашему атаману… этому Стрижу! Подумай, что будет, ежели вы… – не договорив, она с коротким вскриком рухнула на дорогу: тяжёлый кулак сбил её с ног.
– Да что ж ты делаешь, лешак?! – вскричала Дунька. – Как смеешь, разбойничья морда?! То ж Настасья Дмитриевна, барыня болотеевская! Нешто не слыхал?! Отродясь от неё притеснениев людям не было! Всяк в Болотееве тебе скажет! А ну пошёл вон… Пошёл вон, сказано тебе! ОТДАЙ ДИТЁ, ХРИСТОПРОДАВЕЦ!!!
Дунькин вопль оказался такой силы, что чёрный Фёдор, выхвативший было из её рук младенца, невольно замер.
– Да ты чего орёшь-то, кликуша? – растерянно спросил он. – Барское дитё, чего жалеть? Они, небось, наших не жалеют!
– Сдурел, ирод?! Моё дитё, моё кровное, рожёное, хоть в церкви тебе забожусь! Отдай, варнак, креста на тебе нет! – вопила Дунька, таща ревущую благим матом малышку из рук разбойника. – Да ты глянь, глянь на неё! На Манюшку мою! И глазоньки мои, и волосики, и носишко! Отдай, Бога не гневи, проклятый, – крестьянское дитё! Грех на тебя падёт, что невинную душеньку губишь! Да отдай же ты, анафема, – слышь, как заливается?!