– Базиль!!! Мне не до вашего ёрничанья! Поймите, наконец, болван, что после ареста Вацлава и прочих я до смерти перепугалась! Ведь многие остались на свободе! И меня почему-то обвиняли во всех этих арестах!
– «Почему-то»! – саркастически передразнил Лазарев.
– Вы мерзавец! Я осталась одна! Меня на допросы трижды вызывали!
– Ох… Представляю, какие спектакли были разыграны!
– Издевайтесь далее. – глотая слёзы, высокомерно разрешила Лидия. – Именно этого я и ждала, когда ехала сюда. Ничего нового вы мне не показали! По-прежнему тешите своё крошечное самолюбьице за чужой счёт. По-прежнему рады мучить беззащитного…
– Это вы-то беззащитная? – негромко переспросил Лазарев, но в его глазах мелькнуло что-то такое, от чего Лидия умолкла на полуслове и загородилась дрожащей рукой. – Да бросьте, бросьте эти драматические жесты! Я вас пальцем не тронул никогда! Хотя, чёрт возьми, может быть, и следовало придушить сразу… Скажите, вам не приходило в голову, что вы мне здесь совершенно без надобности?
Женщина молча смотрела на него. Она старалась сохранить на лице надменное выражение, а при последних словах мужа даже рассмеялась, но губы её прыгали от страха.
– Я понимаю, что кажусь вам смешным. – Лазарев, опираясь обеими руками о край стола, смотрел на жену в упор светлыми волчьими глазами. – Особенно смешно вам, вероятно, было, когда я делал вам предложение. Помните – май, белые ночи… дача вашего папаши… У меня хватало ума понимать, что вы меня не любите… но сам я тогда утратил всякое разумение и рад был схватиться за соломинку.
– Как же, помню! – фыркнула Лидия. – В жизни не забуду, как вы рыдали у меня в ногах и молили хотя бы о малейшей возможности быть возле меня! Помнится, и Лермонтова читали: «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад!»
– Это Пушкин, Лидия Орестовна. – ровным голосом поправил Лазарев. Он по-прежнему казался спокойным, но скулы его пылали. – Мне было двадцать пять лет. Это моё единственное оправдание.
– А теперь, стало быть, поумнели? – издевательски взмахнула пальцем жена. – Только и хватило ума, чтобы оскорблять меня, напоминать о каких-то глупых заговорах, о деньгах… О-о, вижу, как вам хочется убедить меня, что вы более во мне не нуждаетесь!
– Я без вас тут живу четвёртый год. Это ли не лучшее подтверждение?
– Пфу! Вам понадобилось бежать из Петербурга в Сибирь! И не от меня, а от самого себя! – выпалила Лидия, выпрямляясь на постели. – Да вы отлично знали, что останьтесь вы в Петербурге – и я смогу делать с вами что хочу! Что стоит мне поманить пальцем – вот так! – и вы будете снова рыдать у моих ног! Вы бежали, как бездарный генерал с поля боя, зная, что в любой момент с вами могут сотворить всё, что угодно, и вы ещё будете благодарить! И даже сейчас…
В дверь вдруг постучали – сильно, торопливо. Лидия умолкла. Лазарев, всем телом развернувшись, зарычал:
– Кто там, чёрт возьми, в чём дело?!
– Простите, Василий Петрович. Откройте. Это Иверзнев.
Лазарев перевёл дыхание. Медленно, обеими руками пригладил волосы. Не глядя на жену, открыл дверь и вышел в сени.
– Простите, что не приглашаю вас, Михаил Николаевич. Супруга моя в постели и не одета. – отрывисто произнёс он. – Что случилось?
– Я подумал, что вам нужно знать. – сухо сказал Иверзнев, глядя мимо инженера в стену. – Меланья только что наглоталась сулемы. Устя пытается её откачать.
Мгновение Лазарев стоял не двигаясь. Затем ударил кулаком по бревенчатой стене так, что посыпались щепки, и, чуть не сбив с ног Иверзнева, вылетел из сеней.
Отраву Меланья взяла в лазарете. К счастью, это оказалась не сулема, как с перепугу показалось Устинье, а стоящая рядом с ней в такой же бутылке настойка бузины, – которой, впрочем, можно было отравиться не хуже. Устинья немедленно заставила Меланью проглотить чуть ли не целый совок толчёного берёзового угля и влила в неё четыре ковша колодезной воды. После этого Меланью несколько часов кряду жестоко выворачивало в подставленное ведро.
– Пей, говорю! Пей ещё! Ты у меня, милая, ещё столько же выпьешь, покуда всё нутро не прополощется! Ишь, вздумала, – без спросу у меня на полках шуровать! А коль бы это в самом деле сулема была? Ни уголёк, ни водичка не пособили бы! Дура несчастная, что выдумала! Да стоят ли они того, кобели проклятые?! Без тебя у меня будто забот мало… Кострома вон жив до сих пор, чудо из чудес… Ох, Маланька, дурёха ты этакая, да надо ж тебе было!.. Дело-то наше подневольное, каторжанское… ты ж не замуж за него собиралась, верно? Нешто ты барину ровня, чтобы о таком-то мечтать? Куда ж нам к господам-то присыхать? Чего доброго от этого когда выходило?
Меланья молчала. Тёмные глаза её мутно, безразлично блестели из-под полуопущенных век. Она лежала на боку, неловко скорчившись, на лавке в «отнорочке» Устиньи. Платка на ней не было, и чёрная коса, растрепавшись, свешивалась лохматой верёвкой до самого пола. За окном давно стемнело, и голубое, перечёркнутое решёткой пятно лунного света лежало на полу. Вздохнув, Устинья встала, подняла стоящее возле лавки ведро и, собираясь вынести его, нерешительно посмотрела на неподвижную Меланью.
Дверь, скрипнув, приоткрылась.
– Устя… Ну, что? Уже можно к ней?
– Василь Петрович, ну просила ж я вас! – сердитым шёпотом отозвалась она. – Ну, к чему вы тут? Идите, идите с Богом спать! Вы мне её ещё, чего доброго, до припадка доведёте! Ступайте, говорят вам, и так уже…
– Устя, я никуда не пойду. – упрямо сказал Лазарев. – Я не сделаю отсюда ни шагу, пока не поговорю с Малашей. Сделай милость, впусти меня. Ей уже лучше, она может говорить?
– Может. – помолчав, ответила Устинья. – Только вот, ей-богу, не надобно вам сейчас к ней.
– Она… сама это сказала?
– Ничего она не говорила! – рявкнула Устинья. – Могли б и сами додуматься! Умный ведь человек-то, а…
– Устя, я круглый дурак. Пусти меня к ней.
– Да идите, неслух, нешто с вами сладить можно! – в сердцах поднялась фельдшерица. – Только смотрите не напортьте мне… Я покуда сбегаю ведро вынесу да в палату к Костроме загляну, а вы глядите тут! Ежели что – сразу меня кличьте аль Михайлу Николаича! Он там за стенкой не спит ещё.
– Не беспокойся. – Лазарев неловко, торопливо протиснулся мимо Устиньи в комнатушку.
Луна ушла из окна, и голубое пятно погасло. В полной темноте Лазарев сел на пол рядом с лавкой. За стеной снова брякнуло ведро, скрипнула дверь: Устинья вышла во двор.
– Малаша, это я. Ты не спишь? Ты слышишь меня?
Тишина. Лазарев, подавшись вперёд, напряжённо всматривался в темноту. Но женщина лежала спиной к нему, не поворачивалась.
– Малаша, прости меня.
Нет ответа. Из-за стены, из лазарета, донёсся хриплый, сдавленный стон, невнятная брань. Её перебил ласковый, успокаивающий голос Устиньи. Босые ноги дробно простучали через сени, послышался слабый плеск воды. Снова босоногая дробь – уже назад. Нетерпеливый бас Иверзнева. Хлопок двери. Тишина.