– Пойдёмте, Тоневицкий. – всё так же спокойно произнесла Ольга, отходя от стены. – Маменька своего добилась. Припадок налицо, это теперь часа на полтора. Идёмте. Федотыч знает, что надобно делать.
Она не спеша, словно не видя матери, которая в исступлении билась головой о кресло, прошла к двери, Тоневицкий – за ней. Мимо них проскользнул старик в фартуке, который встретил Николая у калитки. Ольга с дедом обменялись несколькими тихими фразами, и Федотыч торопливо закрыл за молодыми людьми дверь.
В молчании они спустились по крыльцу, остановились у калитки.
– Ступайте же, Тоневицкий. – безжизненно произнесла Ольга, глядя в очистившееся от туч небо над жасмином. – Кончен пир, погасли хоры, опрокинуты амфоры… Видите, до чего я дошла – уже стихи декламирую!
– Оля, мне очень хотелось бы остаться.
– Зачем? Ничего интересного уж более не будет. До ночи, по крайней мере.
– Позвольте в таком случае увести и вас.
– Мне некуда идти. Ступайте, Тоневицкий, прошу вас. – Ольга шагнула мимо него и пошла дальше, в сад. Николай упрямо тронулся за ней. Семчинова заметила это, устало вздохнула, но возражать не стала.
Сад был зелен, запущен, полон малины, крапивы и лебеды. По чуть заметной стёжке Ольга провела гостя к песчаному, поросшему кривыми вётлами обрыву. Под деревьями пряталась ветхая скамейка. Внизу текла Москва-река, виднелись перевёрнутые лодки, тянулись мостки, на которых белыми пятнами мелькали платки прачек. Ольга, глубоко вздохнув, села на сырую от дождя скамью. Николай молча встал рядом.
– Вот наказание… Дайте хоть папиросу, что ли! – не оглядываясь, приказала Ольга. Он протянул ей папиросу. Прикурить было не от чего, но Семчинова всё же взяла в губы бумажную трубочку. Помолчав, невнятно произнесла:
– Напрасно вы этот спектакль устроили, Тоневицкий. Теперь она вовсе мне не даст житья, узнав о том, что я вам отказала.
– Ну так не отказывайте!
– Вы в своём уме?
– Целиком и полностью. Ольга Андреевна, окажите мне эту честь.
– Право, Тоневицкий, с чего вы взяли, что можете так меня оскорблять? – тихо спросила Семчинова. По реке неспешно двигалась баржа. На ней горел костёр, возле которого сидели и лежали фигурки мужиков. Ольга пристально глядела на них.
– Вот бы, ей-богу, и мне туда, к ним… плыть и плыть… И работать, и каждый день видеть новое, и не надеяться ни на что, кроме своих рук и своего ума. Как мерзко, как несправедливо родиться женщиной! И всю жизнь сражаться до крови за то, что другим даётся даром!
– Чем же я обидел вас?
– Тем, что вздумали предположить, будто я приму ваше пошлое предложение, сделанное из жалости! Да мой отец трижды в гробу перевернулся бы, если б узнал!
– С чего вы решили, будто я вас жалею? – в тон ей спросил Николай. Сев рядом с Ольгой на самый край скамьи, он тоже глядел на баржу. – Я знаю, вы не выносите комплиментов… Но восхититься вашим характером я имею полное право! Как вы выдержали двадцать лет в таком аду, Ольга Андреевна?
– Не двадцать, а десять. – не глядя на него, поправила та. – Отец умер десять лет назад, она уж после этого вконец свихнулась. А характер у меня отцовский, слава богу. Он майором был – и настоящим солдатом. И я такова ж уродилась. Не хвастаюсь, ибо моей заслуги в том нет. А матушка всю жизнь его ненавидела. Ну, и меня заодно.
– Отчего ж ненавидела?
– Не воровал. – криво усмехнулась Ольга. – Копейки солдатской не брал. Меня отдал учиться в пансион – против маменькиной воли. Всю жизнь мне и книги покупал и читать их учил. А после него – Федотыч…
– Это ваш слуга?
– Он мой единственный человек родной. Бывший отцов денщик. Прослужил царю двадцать пять лет… а не выслужил, как в сказке, и двадцати пяти реп. После отца только Федотыч мною и занимался. Даже воротнички мне на платья пришивал. Он ведь всё умеет, а на прислугу у нас денег никогда не было. Федотыч меня всему и научил после пансиона. Знаете ведь это наше проклятое женское образование! Кроме глупого французского и «Как вы поклонитесь начальнику мужа при встрече на бульваре?» – ничему не учат! А я, хвала Федотычу, умею и бельё мыть, и шить-штопать, и провизию в лавках покупать, и, не поверите, щи варить! Хороша была бы княгиня, не правда ль?
– Моя маменька была бы восхищена вами. – заверил Николай. – Она всегда говорила, что человек обязан всё уметь делать сам и не унижать других уходом за своей персоной.
– Ваша маменька? – впервые за весь разговор Семчинова обернулась к нему. Вспухшие от слёз глаза взглянули на Николая недоверчиво. – Княгиня Тоневицкая? Она разделяет наши убеждения?
– Более того – я слышал всё это от неё ещё ребёнком.
Ольга глубоко задумалась. Баржа исчезла за излучиной. На мостках чей-то молодой, звонкий голос затянул «Сторона моя сторонушка», и песня далеко разнеслась по речной глади. Тонко звенели комары. Солнце опускалось за башни Страстного монастыря. В воздухе бесшумно чертили касатки. Из ракитника тихонько, жалобно посвистывал зяблик.
– Матушка ведь дворянка… По крайней мере, я это слышу всю жизнь, хотя документов не видела. А отец из простых людей выслужился: сын управляющего графа Шереметева! Зачем он на матушке женился – побей бог, не пойму. Не настолько хороша она была в молодости, как сама уверяет. И всю жизнь – эти вопли, эти жалобы на то, что она по бедности, от отчаяния вышла замуж за хама, за недостойного человека… Это отец-то – недостойный! Лучше человека я не знала! Да вы бы знали, как в полку его любили! У него за двадцать лет службы ни один солдат после шпицрутенов не умер! Потому и в отставку его выжали… другим-то офицерам каково было на это смотреть? И всю жизнь сам учился и меня учил! От матушки-то толку не было никакого, какова она сейчас – такова и всю жизнь была. И ведь я прекрасно понимаю, что всё это – тяжёлое расстройство психики… Но психических больных надобно держать в лечебнице, а не позволять им рожать детей! Вы, Тоневицкий, да и не только вы, надо мной смеётесь, когда я утверждаю, что родительство надо запретить по закону, – а ведь это прописная истина! Ну, скажите, в чём смысл и справедливость того, что никчёмный, глупый, злой и упрямый человек вдруг производит на свет беспомощное существо – и немедленно становится для него самым умным, добрым, всемерно почитаемым? А ребёнок-то растёт! А ребёнок понимает, что ничего хорошего в его родителях нет, что они и людьми-то с натяжкой могут считаться, – и как тогда?! Разве неверно то, что воспитанием детей должны заниматься люди, которые умеют это делать? Боже, боже, как я всегда завидовала приютским детям! И не делайте такого лица, Тоневицкий: я не хуже вас знаю, как они живут! Знаю эту мерзкую еду, знаю колотушки, равнодушие, тяжёлую работу… Но ведь всё это я видела с детских лет в родном доме от матери! Все сироты в мире мечтают о родном очаге, скажете вы. Но о каком? О том, где тебя не любят, еле терпят, поминутно попрекают куском и самой твоей жизнью, и ты – как выгребная яма для родительского свинства? Да будь проклят такой родной очаг! Неужто хуже будет казённое заведение, где дети, по крайней мере, не ждут и не надеются ни на чью любовь?