– Вот спасибо-то тебе, Анфиска… Никакого с ней сладу нет, когда Устька занята!
– А я сколь разов тебе говорила – не дожидайся, покуда дитё закатываться начнёт! – ворчала Анфиса. – Как проснулась – сейчас хватай и до меня тащи! Нешто мне труда много – младенца покормить? Молока-то, слава богу, – хоть на торг выноси… Смотри-ка, до чего дитятю довёл – титьку хватать поначалу не хотела, плакала!
– Да думал – сама уснёт. – оправдывался Ефим. – Бывало ж так – поносишь, покачаешь… Сегодня, видать, настроенье у ней не то. Антипка, поди убогую с улицы приведи!
Антип вышел из избы – и вскоре вернулся, ведя за руку девушку лет двадцати в грязном казённом сарафане. Грязь была ещё сырой, её пятна покрывали и лицо девушки, и её неряшливо повязанный, сбившийся набок платок.
– Анфиска, тряпицу подай там – личность вытереть Васёнке…
– Опять, что ль? – посочувствовала стряпуха, оглядываясь в поисках полотенца. – И что за нужда бабам блажную обижать? Василиса им не ответить, ни отругнуться в ответ не может… Всё равно что младенца цапать! Васёнка, да ты поди обмойся! Вот ведь горе… ей-то будто и всё равно!
– Так ведь бабам-то тоже тяжко, Анфиска! – с досадой ответил Антип, подталкивая Василису к бадье с водой и подхватывая поданное полотенце. – То не бабы повинны, а начальство… Вольно ж было убогую наряжать воду таскать! Бабы-то вместе с ней в одной упряжке бочку тянут-надрываются, – а Васёнка то замешкается, то встанет, то вовсе наземь сядет… Всему делу остановка! Бабы раз скажут ей, другой, третий, после орать начнут… А потом уж и терпёж рвётся! Сами все надорванные, где им Васёнку-то жалеть! Её бы в другое место куда… чтоб не мешалась никому. Василиса, да ты смотри – льётся ведь у тебя! Тьфу… Дай-ка я сам!
Антип мягко отстранил Васёну от бадьи. Сам, черпнув воды, умыл её, вытер лицо потёртым полотенцем, усадил на лавку и сунул в руку кусок хлеба. Василиса поднесла было ломоть ко рту – но рука её опустилась, едва поднявшись. Хлеб упал на пол. Девушка не нагнулась за ним. Антип, вздохнув, поднял его и положил на лавку. Васёна не повернулась. Её исхудалое, бледное, невероятно красивое лицо осталось неподвижным. Синие, большие глаза тупо, не мигая, смотрели в угол.
Василиса пришла на завод этой весной с очередной кандальной партией. Заводчане, взбудораженные было её красотой, быстро отступились, поняв, что вновь прибывшая красавица – «блажная». Подробности рассказал Ванька Чигирь – молодой вор, прибывший в одной партии с Василисой.
– Вовсе ничего не смыслит, мужики! Целыми днями по этапу шла, в одну точку смотрела – по грязи, по воде, по льду… всё едино! Как через деревню какую идём – другие бабы сейчас просить, жалостное петь, железами греметь, а эта – ни словечка! Даже не глядит! В самую руку уж ей кусок сунут – ещё и не заметить может! Вовсе шамашедчая! С морды-то красивая… Кандальники наши, кто без своей бабы шёл, почитай что все к ней под юбку перелазили – так ей и то пустяк! Мужики-то обижались даже, дурни! А чего обижаться, коли у бабой с головой нелады? Я и сам на неё влезал, было дело под Владимиром ещё… Вот вам крест истинный – с колодой дубовой перелюбиться легше! Лежит эта Васёна – и не шевелится! Ещё и всхрапнуть под тобой может… На кой чёрт она нужна, дурища? Не-е-ет… по мне, пусть лучше с рожи неказиста – зато живая и дрыгается!
Каторжане ржали. Василису оставили в покое.
В бабьем бараке убогой тоже пришлось несладко. Каторжные женщины общими стараниями старались, как могли, поддерживать чистоту в своём жилище. Немало этому способствовала и фельдшерица Устинья, прямо говорившая, что половина всех болезней – от грязи и что ленивых чушек она лечить не станет. Пол всегда был метён и мыт, со стен смахивалась паутина. Бабы даже умудрялись в свободное время плести тряпочные половики и вовремя их стирать. Васёна же не замечала ни своей грязной, порванной одежды, ни измазанных глиной ног.
«Явилась, свинюха, на наши головы…» – бурчали бабы. – «И ведь пришло начальству в ум блажную на каторгу слать! Небось, и убила кого-то по слабой голове… так за что ж убогую судить? А нам теперь что с ней делать? У нас ведь дети тут по полу ползают! Устя Даниловна крепко-накрепко велит, чтоб чистота была, а эта?!. Нанесёт грязи и не заметит, сама хуже дитяти! Так дитё хоть вразумить, научить можно, а этой – что в лоб, что по лбу! Зла на неё не хватает!»
Ещё хуже стало, когда Василиса оказалась «в упряжке». Каждый день бабы, впрягаясь по десять-двенадцать в ременные петли, волокли от реки бочки с водой для заводских нужд. Двигаться нужно было непременно в ногу, дружно и слаженно. Василисе же ничего не стоило остановиться посреди дороги и уставиться на плывущие в небе облака. На неё кричали, замахивались, колотили между лопаток кулаком, – а она лишь вздрагивала и тупо смотрела синими огромными глазами на разъярённых товарок. Дважды потерявшие терпение каторжанки били её всерьёз. Сегодня был третий раз.
– Убирать её из упряжки надо, не то бабы её вовсе порвут. – хмуро сказал Антип. – Нешто до начальства сходить?
– Оно тебе надобно? – пожал плечами Ефим, думая о своём.
– Да жалко ж… – Антип вдруг умолк на полуслове, глядя через плечо брата на Василису. Недоумевая, Ефим повернулся и увидел, что та встала и пошла к столу, на который ещё утром Устинья вывалила ворох принесённого из тайги борца. Разобрать их фельдшерица не успела, и лиловые, трубчатые соцветия пахли терпко и остро на всю избу. Наклонившись, Василиса внимательно разглядывала их. Затем её разбитые, все в коричневой корке запёкшейся крови губы дрогнули в слабой улыбке.
– Цвето-очки… – медленно, протяжно выговорила она. – Цветики госпо-одни…
Антип изумлённо взглянул на неё:
– Васёнка! Тебе цветочки нравятся?
Но Василиса вздрогнула от его голоса, словно от удара, неловко опустилась на лавку, и лицо её потухло.
Антип вздохнул. Взглянул на сумрачную физиономию брата. Вполголоса сказал:
– Не изводись ты до времени, братка. Обойдётся ещё, может…
Ефим не ответил.
– Михайла Николаевич, кормилец, спасу нет… – простонала Устинья, в первом часу ночи падая на лавку в «смотровой». – Дозвольте хоть нынче без писанья обойтись!
– Устинья, я тебе не могу приказывать. – Иверзнев, осунувшийся от усталости, убирал в шкаф скатки бинтов. – Но мы ведь с тобой договорились! И я сам сейчас сяду заполнять историю болезни! Знаешь, уж коли что решено – надо выполнять. Хотя бы пять минут, Устя! Хотя бы десять строчек! Ты ведь уже шестой день про синюху дописать не можешь! А ночью у Костромы может наступить кризис, и вовсе уже будет ни до чего!
– Да когда же тут… – начала было Устинья, – но, увидев, что Иверзнев решительно вытащил с полки разбухшую тетрадь и чернильницу с пером, только тяжело вздохнула.
– Воля ваша. Дайте только сбегаю Танюшку покормлю да положу.
За окном сгустились сумерки, и сквозь заржавленную решётку в комнату робко смотрел молодой месяц. В «операционной», где днём «вскрывали» ногу Костроме, уже всё было отмыто и отскоблено. Окровавленные тряпки мокли в лохани, прокипячённые хирургические инструменты сохли под полотенцем в жестяной миске. Из-за прикрытой двери в общую палату доносился ровный, дружный храп.