Предположения Либиха показались Александру Модестовичу достаточно обоснованными и правдоподобными, хотя и не лишёнными некоторой упрощённости: к чему, например, Пшебыльскому во что бы то ни стало разыскивать корпус Понятовского? почему бы ему не пересидеть месяц-другой в каком-нибудь курляндском городке или в Петербурге, где тех же поляков чуть меньше, чем в Варшаве? и кто может поручиться, что пан Юзеф Пшебыльский — уроженец Гродненской губернии и что он, этакий пройдоха, беден? и кто, наконец, после всего происшедшего возьмётся свидетельствовать, что имя гувернёра из дома Мантусов — Пшебыльский, а не какое-либо иное? Очень уж скрытен оказался мосье Пшебыльский (вот уж истинно — тёмная лошадка), чтобы быть с такой лёгкостью разгаданным господином Либихом и чтобы безропотно уложиться в план, нарисованный оным господином. Как бы то ни было, Александр Модестович задумался над предположениями Либиха, тем более, что своих предположений вообще не имел. Одно он теперь сознавал ясно: продувная бестия Пшебыльский объегорил его, как мальчишку. Но разве могло случиться иначе, если Александр Модестович всякий раз, когда более пристало бы пораскинуть умом и хладнокровно осмотреться, спешил прислушаться к биению своего любящего сердца?.. К удивлению читателя, должно заметить, в то время, когда Александр Модестович понял — вероятность отыскать Ольгу и Пшебыльского столь мала, что её невозможно принимать всерьёз, — он вдруг в полной мере успокоился, а успокоившись, обрёл уверенность в своих силах и почти уж не сомневался — час расплаты для Пшебыльского непременно настанет, и несчастливец Адонис однажды соединится с прекрасной Афродитой.
Кроме беседы с Либихом, вернувшей Александру Модестовичу душевное равновесие, этот день, двадцатого июля, был ознаменован ещё одним примечательным событием. Свидетелем тому Александр Модестович стал, когда, услышав шум с улицы, подошёл к окну: всё обозримое пространство — до двух-трёх кварталов — было запружено войсками. Это возвращался из неудачного похода, о котором говорили в городе ещё вчера, отряд маршала Удино. Разумеется, жестоко потрёпанные части имели вид не триумфальный, хотя многие, кому более других покровительствовала фортуна и кто избежал ранения, старались держаться молодцевато, — они не скрашивали общего уныния, а усы их, лихо закрученные к вискам, на фоне грязных, изорванных мундиров и помятых кирас были, по меньшей мере, неуместны, словно задорное восклицание на похоронах. В трёхдневном сражении под Клястицами русские оказались сильнее и потеснили Удино почти до самого Полоцка. Как стало известно после, это была первая крупная победа русских, и её шумно праздновали в столицах. По правде сказать, к настоящему повествованию сей эпизод из кампании 1812 года прямого отношения не имеет, и мы не обратили бы на него внимания читателей, если бы из него не вытекал следующий эпизод, уже непосредственно касающийся наших героев. А именно: не скрылись ещё в конце улицы последние подводы с убитыми и ранеными, и не затихли ещё злые крики фурманов, погоняющих коней, и запах крови, источаемый обозом, ещё ужасал мирных жителей, — также и Александр Модестович слышал этот запах через приоткрытую форточку, — как к дому Либиха подошёл почтенного возраста французский офицер в сопровождении двух солдат. На офицере были тёмно-синий мундир с красными манжетами и чёрная треуголка. Александр Модестович и Черевичник, ничего не смыслящие в мундирах, встревожились с появлением иноземцев: быть может, не столько за себя, сколько за благополучие гостеприимного хозяина; однако тревога их сменилась недоумением, когда они нашли Либиха в совершенном спокойствии.
— Это всего лишь хирург, — пояснил Либих. — Мне уже приходилось переброситься с ним словечком.
Офицер оставил сопровождение на улице, вошёл в дом и, отыскав глазами Либиха, заговорил с ним по-французски:
— Я пришёл за вами, господин лекарь.
— Это арест? — Яков Иванович даже не изменился в лице; надо отдать должное, он владел собой.
— Нет! Как вы могли подумать?.. — француз изобразил на своём лице доброжелательную улыбку, тем не менее голос его оставался строг. — Наша армия сегодня нуждается в хороших лекарях, ибо эти проклятые русские невероятно быстро научились драться, — хирург метнул быстрый взгляд в сторону Александра Модестовича и продолжил: — Собирайтесь, господин Либих. Нам с вами придётся засучить рукава и поработать бок о бок, быть может, даже и ночку.
— Разумеется, сударь!..
Пока Яков Иванович собирался, офицер пустился в рассуждения о хороших немецких лекарях, которые почти ни в чём не уступают французским и которые, безусловно, имеют свои давно сложившиеся школу и традиции. Яков Иванович, человек старый, не мог собраться быстро, и поэтому у его французского коллеги было ещё время сказать несколько похвальных слов в адрес немецких музыкантов и попов. Однако дружественное отношение к немецкой культуре как будто не обязывало французского хирурга снять в доме Либиха шляпу, — прохаживаясь по залу, он старательно обходил низко подвешенную люстру, дабы не задеть её.
Когда наконец Яков Иванович был готов следовать за французом, тот указал на Александра Модестовича:
— Кто он вам: приятель, сын?
— Родственник, — не моргнул глазом Либих.
Француз усмехнулся:
— У вашего родственника такой вид, что впору спросить — чьи войска он высматривал из кустов? Он шпион, должно быть!
— Нет, сударь! — Яков Иванович, по всей видимости, имел титаническое терпение. — Он лекарь.
— Такой молодой? Но что у него за вид? Эти царапины, ссадины...
— А какой вид должен быть у честного человека во время войны?..
Француз как будто пропустил замечание Либиха мимо ушей. Опять спросил, уже указывая на Черевичника:
— Этот человек со свирепыми глазами... Тоже лекарь?
За Черевичника, единственного, не понимающего из разговора ни слова, вступился Александр Модестович:
— Нет, он не лекарь! Но у этого человека сильные руки, и он помогает мне растирать в порошок лекарства, он участвует в перевязках — прижимает кровоточащие сосуды...
— Хорошо! — оборвал француз. — Вы оба тоже пойдёте со мной.
Яков Иванович, добрая душа, по пути шепнул Александру Модестовичу, чтобы тот не сильно переживал из-за бесцеремонного с ним обращения. Допущенная французом не любезность — мелочь; не стоит тяготиться ею в многотрудные времена, к тому же она может обернуться во сто крат большей выгодой, если быть терпеливым и не изменять одному мудрому правилу: стремиться к извлечению пользы из всякого происшествия, даже из дурного. Господь не оставит нас!..
— Ещё сегодня, мой юный друг, перед вами могут открыться такие возможности, о каких вы и не помышляли вчера, — уверял Либих. — Не говорю уже о том, что не следует упускать случая получить новое знание.
Во французском госпитале действительно было чему поучиться. Главным образом, конечно, — разумному его устройству и чрезвычайной слаженности в работе хирургов. Порядок, раз и навсегда заведённый Ларреем
[35], неукоснительно соблюдался. В госпиталь раненые поступали из амбюлансов
[36], где им уже была оказана первая помощь: раны по возможности очищены и перевязаны, кровоточащие сосуды пережаты жгутами. В ведении госпитальных хирургов были вмешательства посложнее: поздние ампутации, извлечения в трудных случаях пуль, «сошвения» ран, а также последующие перевязки и так далее. Использовались довольно своеобразные способы ампутации, придуманные тем же Ларреем; чаще, чем в отечественной, российской, медицине, применялись всякого рода пункции. Во всём остальном, как и в школе господина Нишковского, хирург полагался на знание классических вариантов операций, на свои мастерство и сообразительность. Однако не будем здесь пускаться в тонкости, более приличествующие учёному руководству для хирургов, нежели цветущей метафорами ниве беллетристики, ибо даже самый великодушный читатель, утомившись, не простит автору подобной мешанины.