Наше с пани знакомство не имело развития месяца два. Мы даже редко встречались с ней: я рано утром уходил на службу, а она с приходом сумерек уже удалялась в спальню. Однако, странное дело, я постоянно помнил о том, что она существует, и, покидая ион комнаты, думал с надеждой, не встречу ли пани Изольду в прихожей, а возвращаясь со службы, изыскивал предлог, чтобы посетить пани и не показаться ей навязчивым (не знаю, удалось ли мне последнее, так как иногда я являлся в покои молодой хозяйки вовсе без предлога да ещё напуская на себя скучающий вид). Она как будто приворожила меня. Мне приятно было думать о ней, но я даже не представлял, как к ней подступиться, ибо неоднократно видел признаки того, что она стремится избегать моего общества, а случайное прикосновение моей руки производило такое действие, будто я оскорбил её чем-то или будто рука моя нечиста. Ничего подобного я не замечал в женщинах прежде, я привык считать, что женщина всегда смотрит на мужчину с интересом, как на возможного любовника — приятен он ей будет или не приятен. От того, что сложено природой, не освободишься, да и следует ли...
И потому подумывал даже (грешен, каюсь!), всё ли нормально у пани Изольды с рассудком. Я полагал в то время, а может, и сейчас ещё не изменил своего мнения, но неприступная женщина, холодная женщина — это такая крайность, что уж почти что и болезнь. Супружескую верность я не брал в расчёт, ибо: первое, знал уже, что представляет из себя пан Бинчак, и не сомневался, что такому, как он, пани Изольда просто обязана была вменять — и изменять регулярно, дабы восстановить нарушенное где-то у неё в сердце равновесие, и, второе, считал супружескую верность за такую же крайность, сак и саму холодность. Увы, при всём невероятном количестве супружеских измен верность супругов — большая, едва ли не анекдотическая, редкость, и именно поэтому я отношу её к крайностям.
Не знаю, чем бы закончились наши с пани Изольдой отношения (если допустить, что они вообще начинались), когда б я не встретил её случайно в костёле и не разглядел в полумраке её прекрасного лица. Боже мой! В глазах её, неожиданно нежных, ясных, как майское небо, как душа ребёнка, стояли слёзы, а уста её были в ту минуту — врата любви. Сей благословенный образ вмиг вытеснил из памяти моей ту бесстрастную маску, на какую натыкался мой взор всякий раз, когда я появлялся на хозяйской половине. Я был потрясён и обескуражен. Я невольно проследил за взглядом пани и увидел, что она смотрит на Деву Марию. И возмечтал: что если б на меня она так посмотрела однажды. Я только представил себе это, а уж душа моя затрепетала ответным любовным трепетом. Я был сражён; всё в сердце моём приготовилось для любви. Я смотрел и смотрел на пани Изольду и, сбитый с толку чудесной метаморфозой, забыл обо всём на свете, и не помнил себя, и не замечал, какое впечатление произвожу на людей, собравшихся в костёле, не видел улыбок, какие вызывал. Сказать, что пани Изольда ангел, — значит, ничего не сказать. Но я скажу: выражение лица её было ангельское. И ещё иначе скажу: у неё было католическое лицо. Вроде бы не самый удачный эпитет, но иного не подберу. Именно католическое, и никакое другое. Я пытался доискаться корней сего впечатления, обращался в мыслях к национальному типу, а то и к польской набожности, какую уже поминал. Но всё это было не то. Озарение пришло внезапно: пани Изольда, словно капля на каплю, была похожа на Деву Марию.
И вот, пока я поедал Изольду Бинчак глазами, она закончила молитву и поднялась, чтобы уходить. В последнее мгновение глаза наши встретились. И о чудо! Мой Бог! Она улыбнулась мне. Впервые за всё время. И я подумал: как легко отворились врата любви, которые столь долгое время были наглухо заперты. И какие чудные зубки мелькнули в улыбке! Прекрасная мадонна!.. Она шла между рядами скамеек к выходу, я, осчастливленный, глядел ей вслед и видел по тому, как шла она — как вкладывала достоинство в каждый свой шаг, как горделиво несла головку, а главное, как, оборачиваясь слегка и не глядя на меня прямо, всё же не выпускала меня из поля зрения, — видел, что я интересен ей или, на худой конец, небезразличен, видел, что она чувствует мой взгляд и наконец-то не отталкивает его привычной холодностью.
Выждав некоторое время, я тоже вышел из костёла. Я успел заметить, как пани Изольда брала экипаж; я следил за экипажем глазами, пока он не скрылся в конце улицы. Я отправился к дому Бинчаков мешком и по пути всё лелеял приятную мысль о том, что — вот же! — растаяли к маю льды... Без всякой, пожалуй, связи со своими переживаниями я вспомнил пример Бонапарта и заметил при этом, что после нашумевшего романа императора с пани Валевской стало модным среди французов заводить амуры с полячками. И многие офицеры и солдаты — благо, обстоятельства позволяли — уютно устроились при любовницах. Попутно не премину сообщить тебе, отец, маленькое наблюдение, какое я позаимствовал у одной польской кокотки: мужчины-поляки очень отличаются от французов — главным образом тем, что у первых чрезвычайно силён культ красивой женщины; и если француз, едва завидев красивую женщину, спешит обладать ею, то поляк спешит ей поклониться. А что из сего более достойно уважения, предоставляю решать тебе, дорогой отец. Относительно своей персоны и страсти к пани Изольде могу сказать только следующее: пани Изольда, сознательно или нет, но выдержала меня и, пожалуй, себя так, чтобы я ей сперва поклонился, а уж потом — всё как водится. И, поверь, мне было приятно поклониться ей...
Пана Казимира в тот день не было дома, он по служебным делам уехал в Люблин. Кристофа и Регину я встретил на подходе. Хозяйка отпустила их — отпустила много раньше обычного! И, значит, в доме она теперь оставалась одна. Сердце моё учащённо забилось. Я, будто невесомая пушинка, увлечённая ветром, взлетел во второй этаж. Я растерял по дороге все сколько-нибудь замечательные мысли, с каких намеревался начать разговор с пани, я напрочь позабыл все сколько-нибудь приличные поводы, по каким молодой человек имеет основание зайти к замужней женщине в отсутствие мужа. Положившись на свою планету, какая до сих пор вела меня по жизни, а попросту говоря, доверившись беспечно обстоятельствам и смекалке, я решительно постучал в дверь.
«Входите, Анри!..» — был ответ.
Я вошёл и сказал первое, что высветилось у меня в сознании:
«Простите, мадам, я, кажется, забыл у вас курительную трубку».
«Да, конечно! Вы оставили её на постели», — ответила она, хотя отлично знала, что никакой трубки в её покоях (а тем более на постели) и быть не могло, ибо я не страдал пагубной привычкой курить табак.
Должно быть, недоумение отразилось у меня на лице. Пани Изольда улыбнулась и заперла дверь:
«Ищите же свою трубку!»
Последнее ясное размышление, которое меня в тот день посетило, было о том, что, стало быть, и среди полячек вошли в моду амуры с французами после романа императора и Марии Валевской.
«Я люблю вас, пани Изольда!..»
Приблизившись к ней, я начал искать — с нежностью, на какую только был способен, но и с уверенностью, которая мнится мне в известной степени необходимой, позволяющей мужчине обнаружить себя перед дамой человеком решительным, однако недостаточной для того, чтобы выглядеть ловеласом. Дурак бы я был, коли сию минуту не продолжал бы говорить что-нибудь о любви. И я нёс какую-то несуразицу, а какую — вряд ли припомню. В голове у меня тогда царило желание. Оно и запомнилось.