Кажется, пошли уже вторые сутки напряжённого, беспрерывного труда. Солнце вновь озарило поле. Новый день выдался прохладный, с прозрачным по-осеннему воздухом. Северный ветерок, унося с поля тяжкий дух тлена, приносил облегчение. А раненым не было видно конца — о конце не могло вестись и речи. По меньшей мере сотня хирургов требовалась здесь... В сознании Александра Модестовича всё перемешалось: русские, французы, немцы, итальянцы, сломанные сабли, разбитые лафеты, трупы, раздавленные корзины, опрокинутые зарядные ящики, брошенные ранцы... Он был глух к проклятиям, стенаниям, плачу... Сил его едва хватало, чтобы не заснуть, удержать ускользающее сознание, чтобы сосредоточить внимание на руках — на том, что они делают. Если бы сил хватило на большее, — чтобы стряхнуть усталость, например, и сделать восприятие ясным, — он от всего того ужасного, что его окружало, тотчас сошёл бы с ума. Веки его слипались, воспалённые глаза гноились и болели от солнечного света; ныла спина, едва разгибалась — онемели утомлённые мышцы. Голова кружилась, должно быть, от голода; Александр Модестович не помнил уже, когда ел. Всё съестное, что у них с Черевичником было, они раздали раненым ещё накануне вечером.
Некая девица, будто проклятая, неприкаянная, бродила по полю из одного конца в другой — простоволосая, растрёпанная, в старом выцветшем сарафане с разорванным и выпачканным печной сажей подолом. Она всё качала головой и поминутно всплёскивала руками, всё причитала и всхлипывала. Александр Модестович вначале принимал её за умалишённую, а потом подумал, что она, может, ищет кого-нибудь из близких, и скоро забыл о ней. Но девица иной раз приближалась к ним с Черевичником, и тогда причитания её слышались отчётливее:
— Господи!.. Родненькие! Ой, сколько же вас тут набито! Вы же чьи-то отцы, чьи-то дети. Да красивые все, да с усами, да с широкими плечами. Ой, родненькие! Ой, Господи!.. Невесты-то вас заждались...
Шла, вытирала слёзы, наклонялась — всматривалась в лица солдат. Доставала из узелка сухари, отдавала их раненым:
— Вот уж горе! Приголубила бы вас, да, видно, сыра-земля приголубит... Пахали поле мужики, знать не знали, что засеется оно костьми в год Антихриста. Огороды-то кровью потекли. Беда!..
Зазывали русские солдаты:
— Маша! Маша!..
Со всех сторон просили:
— Возьми меня к себе, Маша. Выходи меня...
— Да куда же я вас возьму, родненькие? — плакала девица. — У меня всё сгорело. А что не сгорело, по брёвнышку на крепости растащили. Теперь прячусь в лесу, как волчица, да в печи...
— Хоть в лес возьми. Помоги, Маша!
— Чем помочь, милые? И не Маша я вовсе — Катерина...
— Маша!.. Маша!.. — вслед за русскими подзывали девицу французы и немцы.
Александр Модестович нашёл ей дело — усадил щипать корпию. Катерина была девица хваткая и, кроме порученной работы, поспевала ещё многое: обмывать загрязнённые раны, делать лихорадящим компрессы и примочки, натирать воском нити для сшивания ран, удерживать жгуты, промакивать губкой раны, подтаскивать раненых к примитивному, наспех сколоченному из каких-то ящиков столу... Помощницей она оказалась незаменимой — способной к тяжёлому труду, сметливой, ловкой и с добрым сердцем. Александр Модестович и Черевичник, говоря об этой девице, сошлись во мнении, что её прислал им сам Бог. И желали Катерине найти себе на поле жениха. А как было ей не более лет восемнадцати — возраст нежный, в коем все сокровенные девичьи мечтания только и устремлены, что к любви, — то от слов таких она самым естественным образом розовела.
Неизвестно, сколько времени продолжался бы этот поединок со смертью — неравный поединок, и был ли бы конец этой титанической работе — работе на износ, хоть и благородной, приличествующей скорее праведнику, нежели простому смертному.
Быть может, наши герои остались бы на этом поле навеки, скончавшись от голода и от истощения душевных сил (из истории медицины Александр Модестович знал примеры, когда лекари, оказав помощь двум-трём сотням раненых, сами нуждались в помощи, ибо переживали сильнейшие психические расстройства). Но судьба их вдруг круто переменилась; так меняется направление ветра, принося то тепло, то холод...
За работой, за стонами и криками оперируемых ни Александр Модестович, ни Черевичник, чуткий на слух, ни прибившаяся к ним девица Катерина не услышали конского топота. Меж тем разъезд французов, человек до двадцати, бодрой рысью приближался к ним — напрямик от Новой Смоленской дороги. Когда же разъезд заметили, было уже поздно. Одной только Катерине удалось укрыться среди мёртвых тел. Она к тому времени, и очень кстати, была так вымазана кровью, что обнаружить её, затаившуюся на поле боя, не представлялось никакой возможности.
Велико же было удивление Александра Модестовича, когда он обнаружил, что в разъезде этом верховодит Бателье, — ещё издали узнал его, того самого Бателье, в коего стрелял, прячась в вересковнике в памятный день шестнадцатого июля, и коего несколько позже они с Черевичником избавили от навязчивого общества старого козла. Помнилось, тогда Бателье был премного благодарен им за помощь. И эта давнишняя благодарность, кажется, могла обернуться ныне добром. Однако зря питали надежды. Бателье как будто не желал их признавать. Он не хотел замечать и благородного дела, которым были заняты окружённые его отрядом люди. Бателье сейчас был — строгая буква закона, неподкупный горделивый параграф (более, конечно, для своих подчинённых, ибо наши-то герои видывали его и в худшем положении и знали цену его позе). Вероятно, Бателье не выгодно было узнавать своих давних знакомцев, поскольку было не выгодно разглашать то самое, не очень геройское приключение, поэтому и Александру Модестовичу с Черевичником, дабы не раздражать дурня, не оставалось ничего иного, как принять его правила игры. И они не узнали Бателье. Тот же, не очень напрягая свой разум, обвинил их в мародёрстве и сказал, что по приказу Бонапарта за мародёрство полагается смерть. Александра Модестовича ничуть не удивил такой оборот дела. Быстро сообразив, что при известной кровожадности Бателье пленникам уже терять нечего, Александр Модестович решился на выпад.
— Сударь! — сказал он, бледнея. — Видит Бог, я сумел бы доказать, что мы всего лишь лекари, если бы вам это было нужно. Что же касается мародёрства, то мне с моим другом известны и другие способы покарать его. Русские крестьяне, например, предпочитают подпускать к мародёру...
— Довольно слов! — Бателье с досады прикусил губу и больше не напоминал надменный знак параграфа; не исключено, что с самого начала он не был настроен на скорую расправу. — Сейчас вы поедете с нами, а там разберёмся, каким из способов покарать вас — по приказу Бонапарта или по обычаю русских крестьян...
Французские солдаты, оставшиеся на поле, кричали вслед Бателье проклятия — он отнял у них последнюю надежду, он отнял у них «сумасшедшего лекаря». Да, да! Александр Модестович не ослышался, они кричали именно fou. Но как бы то ни было! Пускай они видели в нём сумасшедшего, пускай не понимали его жертвы, он не предал себя и своего ремесла, не предал учителя, — что тоже немаловажно, ибо плох тот учитель, коего учение предают ученики, — он не предал людей, обречённых на медленную мученическую смерть. Ему бывало чрезвычайно тяжело, но он, отдавая все силы делу, какое от него ждали, остался в ладах со своей совестью. Плен принёс ему облегчение — не бессмыслица ли? Ещё несколько часов такого труда, и он доконал бы себя. Теперь Александр Модестович принуждён был отдыхать. Им с Черевичником даже дали пищу — расщедрился выжига Бателье. И после трапезы, хоть и убогой, они ощутили прилив сил. А после четырёхчасового ночного сна обрели и ясность в мыслях. И тогда всё, происшедшее за последние сутки, действительно представилось им сумасшествием. Но не лишним будет оговориться: вернись Александр Модестович с Черевичником на сутки назад, они бы вели себя точно так же — они вновь сошли бы с ума ради той очевидной пользы, какую такое сумасшествие несло. Теперь в дороге они очень надеялись, что усилия их не пропадут напрасно. Они полагались на Бога, ибо верили, что Он милосерден.