За этим разговором из глаз у обоих не раз пролились слёзы, и они были красноречивее всяких признаний; не раз Александр Модестович и Ольга смолкали надолго, даря друг друга новым поцелуем, погрузившись, не помня себя, в негу ласк, как в волны бескрайнего моря, любуясь друг другом, играя и смеясь, блаженствуя и торжествуя (кто не знает этих простых, милых забав? кто, сбросив путы ложных приличий, не брал того, что невозможно взять? или кто-то ищет в этих строках новый сияющий перл? уж тысячу лет как все перлы нанизаны на нити!).
Вдруг Александр Модестович загорелся стихами. И не то чтоб ему от избытка чувств захотелось порезвиться в рамках модного жанра — романса, — стихи сами хлынули ему на уста, без усилий с его стороны. Александр Модестович даже не знал определённо, чьи это стихи, — кого-то из поэтов, а быть может, его самого, только что рождённые — для Ольги, для незабываемой минуты, одновременно приметой и подношением долгожданного счастья:
Мне не найти для чар твоих сравненья,
Не знать и безмятежного пути:
И день, и ночь — сплошные искушенья.
Покоя прежнего мне не найти.
Не в силах я дерзнуть строфою, рифмой
Воспеть, как занимается заря.
Благословенный нежный лик твой
Предать словам не в силах я.
Не по плечу Орфея мне мотивы.
Тебя увидел и с тех пор молчу:
Ни слов, ни музыки пленительные нивы
Мне, смертному, увы, не по плечу...
И хотя под рукой у Александра Модестовича не случилось ни лиры, ни лютни, неожиданные стихи его прозвучали песнью. И дивный дар Орфея оказался стихотворцу по плечу, как и сама неоглядная нива словес легла безропотно под его уверенный серп...
Между тем в комнате становилось всё светлее. По-видимому, горело где-то очень близко. Слышно было, как что-то рвалось, гудел надсадно сполошный колокол; с улицы доносились чьи-то крики, топот, скрип колёс. Александр Модестович и Ольга, привлечённые наконец этими шумом и светом, подбежали к окну и глазам не поверили. Горела как будто вся Москва — она стала блюдом, полным пылающих угольев...
Фантастическая кошмарная картина! Небо — мрачное и тяжёлое — небо-пепелище, небо-преисподняя, небо-глыбища повалилось на землю и раздавило её. Яркие, желтоватые, дрожащие блики, брызнув снизу на чёрные тучи, как бы осветили царство Сатаны, населённое самыми чудовищными существами — вурдалаками исполинских размеров, птицами с козлиными харями, мерзкими обезьянами с зубами тигра, жабами и мышами, оседлавшими метлы. Все эти чудища кружили в поднебесье, скакали-веселились и с каждой минутой ещё более росли — настало их время, пришёл их праздник — большая чёрная дыра, пасть Сатаны, дорога в ад, разверзлась над землёй... Столбы огня тут и там вздымались над городом, блуждали с улицы на улицу, собирались в снопы, сплетались в гнёзда, разъединялись вновь, гонимые ветром, набирали силы, то крутились волчком, то, вдруг, распластывались над каким-нибудь обречённым кварталом, а то, будто взявшись за руки, водили невероятные циклопические хороводы — огненные воронки, в мгновение ока выжигая целые дома. Столбы эти ревели, как ураган, и свистели сказочными соловьями. Они были живые. Чудища в небесах рукоплескали им и громогласно хохотали и корчили рожи в полнеба; чудища швырялись тлеющими головнями и пеплом и изрыгали чёрный дым. Их час, их шабаш был на подъёме. Они вырвались из преисподней, они помчались в бешеной вакхической пляске и, утвердив власть разрушения на земле, теперь покушались на само небо Господне — оно было пусто, словно звёзды выгорели в нём... За одну ночь огромный город превратился в фейерверк, город умер, и бледный призрак его с искрами и дымом уходил в зияющую пасть князя тьмы...
Александр Модестович не знал названий улиц и частей Москвы, а если б знал, то понял бы, что горят Мясницкая, Арбатская, Тверская, Пресненская и далее, куда хватало глаз, — Сущёвская, Мещанская, Басманная, Покровская. Если б Александр Модестович поднялся сейчас на крышу и посмотрел на восток, он увидел бы, что пламенем объято и всё Замоскворечье, и частью Таганская и Рогожская. Пожалуй, проще было бы перечислить, что в эту ночь не горело, — загнуть два-три пальца. Однако самая печальная участь постигла Пречистенку: редкий дом остался здесь не тронут огнём; улица, прямая как стрела, совпав направлением своим с направлением ветра, стала настоящим горнилом катастрофы; будто все пожары, что полыхали сейчас по Москве, происходили отсюда, как из колыбели, будто здесь они черпали силы, будто здесь они брали разбег. Огненный дьявол припадал к Пречистенке губами-угольями, припадал, как к свирели, и дул, и дул, и наигрывал, перебегая пальцами по отверстиям-проулкам, заунывную мелодию, и столбы пламени в адском танце своём следовали этой мелодии — то поднимались высоко, к самым маковкам церквей и слизывали с них сусальное золото, то разъярённым хищником падали на землю, как на добычу, то обращаясь в стремительные огненные реки, пожирающие на пути и мосты, и самоё берега, а то опять на высокой ноте вскидывались над городом, устрашая всё живое новым чадным облаком, испепеляя деревянные палаты, опаляя белокаменные дворцы...
Горела и лавка Аршинова: не спасли от пожара ни мощные кирпичные стены, ни железная кровля, и только домик с квартирой купца, стоящий во дворе лавки, далеко от иных построек, как будто был вне досягаемости огня. Бог, кажется, смилостивился над нашими героями и уберёг их от ещё одного испытания. И они вознесли ему благодарственную молитву, взирая с трепетом, с замиранием сердца, как от разбушевавшейся внутри лавки стихии ходит ходуном раскалённая добела железная крыша, как с треском отваливается от стен почерневшая штукатурка, как в образовавшиеся в стенах щели со зловещим гудением просовываются, ища поживы, и режут воздух вверх и вниз сине-голубые огненные косы.
Александр Модестович и Ольга долго ещё смотрели на горящий город, как бы оглушённые размерами катастрофы, удивлённые и подавленные быстротой, с какой она набирала силу... Ветер! Конечно, решающую роль сыграл ветер — явился на беду; по крышам шагал, гнал перед собой вал огня, гнал-раскручивал, и свистел, и ревел, и в яром пламени ещё более крепчал, обращался настоящим ураганом, перепахивал город вдоль и поперёк — ломал деревья, опрокидывал стены, горящие кровли носил по воздуху... Зрелище было столь ужасно, столь выходило за рамки разумного, что не походило на правду, не могло быть правдой. Александр Модестович подумал, что правда, явь легко угадываются в любви, в их с Ольгой любви, — это есть, это живёт; разум спешит приять всякую любовь за существенность. Творящееся же вокруг зло, умом непостижимое, обыденными мерками неизмеримое, теряло черты реальности и, даже сжигающее, убивающее, представлялось не более чем страшным сном либо картинкой из вертепа (которая как бы тщательно ни была нарисована — всё-таки нарисована), если не самим вертепом, сгорающим по оплошности кукловода. Бедствие, свидетелями коему Александр Модестович и Ольга были, не укладывалось у них в голове: они видели ад, но видели его как будто через замочную скважину, и это охранило их от слишком сильных впечатлений...
Под утро мосье Пшебыльский попросил пить. Но Черевичник спал так крепко, что не слышал этой просьбы. Мосье же был настойчив — он грохнул кулаком в дверь и прокричал: