Долго ещё Александр Модестович ходил по Москве. Помогал кому-то вынести больную старуху из загоревшегося дома, с кем-то разыскивал потерявшегося ребёнка, а потом, с тем ребёнком на руках, обдавшись водой, перебегал по горящему мосту на другой берег реки; упавшему с лошади пожилому господину в сером рединготе вправлял вывих, подсаживал в седло; пытался оказывать помощь при ожогах (какую мог, а мог он немного, ибо нуждался в простейших средствах; при глубоких ожогах он и со средствами был бы бессилен; кто имеет касательство к медицине или сам, засмотревшись однажды на несчастливую звезду, обжигался, тот знает, что редкие из поражений требуют такого длительного и искусного госпитального выхаживания, как ожоги); перевязывал кому-то раны; кого-то вытаскивал из развалин; потом вдруг обратился хлебопёком: выловив в реке мешок муки, Александр Модестович пек на лопате пресные, грубые лепёшки, ел сам и угощал оголодавших москвичей; утешал высокими речами женщин (всякий лекарь знает несколько таких речей и, сам в них не особо веря, применяет, однако, у постели больного и замечает, что умно подобранное слово иной раз оказывает действие не меньшее, чем умело подобранное лекарство! самый недоверчивый из людей, заболев, ловит на лету слова лекаря и видит в лекаре едва ли не пророка); в числе прочих горожан убегал от мародёров через горящий сад, а спустя минуту, наоборот, участвовал в нападении на мародёров... Происшествий этих и им подобных было так много, что в памяти Александра Модестовича они перепутались совершенно, и время как бы спрессовалось — начав отсчёт у Драгомиловской заставы, где Александр Модестович входил в Москву, время пробежало короткий, кажется, отрезок и было легко обозримо, но вместе с тем почему-то представлялось Александру Модестовичу вечностью. В песочных часах тоненькой струйкой сыпался песок, но проходили дни за днями, а в верхней ампуле песка не убывало и в нижней ампуле не прибывало. Время остановилось, время шло — и это была вечность... Александр Модестович склонялся над новым обожжённым, заглядывал в лицо, черты которого искажала гримаса страдания, — маска страдания делала людей похожими друг на друга — русских, татар, французов, мужчин и женщин. И весь город, вековая Москва, в своей великой беде, в страдании виделся Александру Модестовичу лежащим на земле огромным, обожжённым, обескровленным человеком с типическим «лицом гиппократовым»...
Однако не будем увлекаться описанием трудностей, выпавших на долю нашего героя в эти исторические дни, ибо уважаемая публика, будем надеяться, уже составила мнение на сей предмет, и последующее приложение наших скромных способностей к сказанной ниве не столько, пожалуй, усилит произведённое уже впечатление, сколько утомит восприятие читателя, который и отложит книгу в долгий ящик, чего бы нам не хотелось.
Итак...
Когда уж Александру Модестовичу вообразилось, что ему, как белке в колесе, придётся вечно кружить в кольце пожаров, ветер внезапно утих и хлынул ливень. И началась иная свистопляска: вокруг зашипело и забурлило, вокруг заревело, зарокотало, послышался треск лопающихся камней и трескающейся черепицы. Клубы пара, увлекая за собой пепел, — рой за роем, — метнулись навстречу дождю. В минуту ливень набрал силы и обрушился на город настоящим водопадом — так что людям, попавшим под его потоки, трудно было устоять на ногах. Ливень хлестал с неистовостью, какою только что отличался пожар, и скоро победил в единоборстве стихий, и загнал огонь под непрогоревшие крыши, под упавшие стены, в подпол. Реки грязной воды устремились по улицам — по тому, что от улиц осталось, — поволокли по мостовым погасшие головни, обугленные брёвна; обтекая одиноко стоящие печи и фундаменты сгоревших зданий, ринулись на пепелища, подмывая, круша и разваливая то, с чем не справился за несколько дней огонь. Вода устремлялась в самое пекло, а пекло шипело, взрывалось, плевалось горячими брызгами, паром и золой... Когда наконец ливень ослаб и потихоньку сошёл на нет, когда пожары погасли, все увидели, что была ночь.
На Пречистенке остались от силы домов шесть. Одно бесконечное дымящееся пожарище с жалкими остатками зданий, с торчащими тут и там полуобгоревшими стропилами, с зияющими провалами подвалов и погребов, чёрное, мокрое, с неприятным кисловатым духом — вот что теперь представляла из себя одна из красивейших и цветущих ещё недавно улиц. Александр Модестович с трудом разыскал лавку Аршинова — сам удивлялся, что отыскал, — так как крепость купца не только утратила свой прежний запоминающийся внушительный вид, но и не избежала крайнего разрушения, ничем уже не выделяясь на общем фоне, — остались лишь потресканные, прокопчённые стены с уродливо торчащими над ними печными трубами и со слепыми оконными проёмами; ворота выгорели, сохранились только изогнутые, пережжённые железные обрешётки и пара дюжин клёпок, покрывшихся черно-сизой окалиной; арки обвалились и теперь являли собой высокие, много выше человеческого роста, руины — груды красного кирпича, штукатурки и нетёсаного камня.
Как ни старался Александр Модестович заглянуть во двор лавки — обходил развалины то с одной, то с другой стороны, привставал на выкатившийся из разрушенной стены камень, — ничего у него не получилось. И, рассудив достаточно здраво, что не может остаться в целости дом на участке улицы, выгоревшем дотла, решил не терять времени попусту и искать Черевичника там, где разумно искать живого человека, — в северо-восточной (судя по положению солнца), наиболее сохранившейся части города. И уж собрался было Александр Модестович уходить, как услышал, что его окликнули — невнятно, глухо, как из-под земли. Оглянулся — никого, чёрная пустыня кругом. Но опять окликнули: «Барин! Барин!..» И замелькал среди развалин лавки, в какой-то чёрной норе, белый платочек, а за ним высунулась на свет и кудлатая голова Черевичника. «Сюда! Сюда! Здесь я!» — Черевичник улыбался; его лицо, руки были перепачканы сажей. Лаз, хоть и незаметный с улицы, оказался довольно широким и вёл в глубокий подвал здания; из подвала же, заваленного всяким хламом, выбраться во двор было и того проще — по ступенькам через низенькую дверь, прямиком на свет Божий.
Всё во дворе осталось по-прежнему: ящики, бочки... Не было только трупов улан; в дальнем углу, возле кирпичной стены соседнего полуразрушенного особняка высился холмик свеженасыпанной земли. Аршиновский домик на подклете стоял цел и невредим — ни один из углов его не был даже прихвачен огнём.
Когда Александр Модестович взялся за ручку двери, Черевичник вдруг спохватился и предупредил:
— У нас гости, барин...
От этих слов сердце Александра Модестовича вздрогнуло и забилось сильней. Он сразу подумал об Ольге: что свершилось чудо, что она сумела вырваться из лап Пшебыльского и вернулась сюда. Он поймал глаза Черевичника, но тот, поняв его взгляд, покачал головой.
В полутёмной прихожей их поджидали двое русских солдат и офицер. Не зная, кто входит в квартиру, они, вооружённые карабинами улан, держали дверь на прицеле. На вошедшего Александра Модестовича смотрели вопросительно и строго. Лишь увидев Черевичника у него за спиной, опустили оружие.
Даже при плохом освещении сразу бросилось в глаза, что все трое «гостей» были ранены и чрезвычайно истощены — они ослабли настолько, что, по-видимому, лишь невероятными усилиями удерживались на ногах, встречая в дверях Александра Модестовича и Черевичника. Особенно тяжело приходилось офицеру, ибо его ещё мучил жар. Повязки на ранах их, наложенные минимум дней десять назад, были так грязны, что, пожалуй, не столько оберегали раны от загноения, сколько располагали к тому.