Вмешательство Александра Модестовича принесло раненым заметное облегчение; после кровопускания вялость и сонливость одолели их, и они часа на три заснули; пробудившись же, получили по глотку крепкого рома, которого пару бутылок Черевичник принёс из подвала; ощутив прилив сил, разговорились...
Все трое были участниками Бородинской баталии, где и получили ранения и откуда были отправлены для излечения в Москву. А так как служили они в одном егерском полку и связывало их нечто вроде дружбы — насколько возможны дружеские узы между солдатами и офицером, — то и предпочитали всё время держаться вместе, чтобы при необходимости друг другу пособить. Того ради они и в обозе, по пути в Москву, и в госпитале — в Кудринском вдовьем доме — пускались на всякие ухищрения, но не поддавались ни случаю, ни чьей бы то ни было воле, могущим разлучить их, — и ехали одной подводой, и лежали в одной палате на соседних топчанах, и ели из одной миски... Всё бы хорошо, да вдруг произошло нечто невообразимое, такое, что не укладывалось в голове: Кутузов с Ростопчиным сдали Москву, сдали вопреки всем надеждам, связываемым с первым из них, и вопреки самым убедительным заверениям второго. Ушли войска, бежали горожане. Но и это ещё не было наиболее позорным. Весь позор положения ощутили раненые — несколько тысяч, когда поняли, что их в спешке забыли. Или понадеялись друг на друга фельдмаршал с губернатором, на платочке узелок не завязали, словно речь шла не о людях, а о каком-нибудь ящике с церковными свечами, или намеренно не вспомнили, как про обузу, как про клячу, отработавшую свой век, сбросили мороку со счетов — сильна армия, которая подвижна... или уповали на благородство противника? Французы же, заняв город и разобравшись что к чему, ничтоже сумняшеся подожгли Кудринский дом. Они знали, что делали: они мстили героям, так досадившим им при Бородине; нарадоваться варвары не могли, взирая на то, как сотни и сотни раненых солдат и офицеров, сбившись в плотную толпу, рвались из горящего дома на улицу, как давили друг друга в узком проёме дверей, как, охваченные пламенем, выбрасывались из окон... По счастью, многим удалось спастись, ибо французы проявили-таки благородство и не убивали тех, кто вырвался наружу. Но четверть раненых, в основном тяжёлые, что не могли бежать и, окровавленные, обожжённые, ползли по лестницам под ногами соотечественников, погибли в страшных мучениях. Остальные разбежались кто куда и, злые, голодные, промышляли по домам хлеб, от времени до времени схватываясь с мародёрами...
Солдаты, Афиноген Степанов и Василий Пущин, люди пожилые — лет до сорока, были нижегородцы, из дворовых. Унтер-офицер — Карл Теодорович Зихель — происходил из семьи крымских немецких колонистов, из тех, что перебрались в страну обетованную по приглашению мудрой императрицы Екатерины II. С Зихелем, примерно ровесником, человеком возвышенным и образованным, открытым, с располагающей внешностью, Александр Модестович сошёлся быстро и коротко. И через два-три дня, когда Зихель почувствовал, что довольно окреп, они уже часы напролёт проводили вместе: вели беседы о высоких искусствах, о европейских романах, по большей части французских и немецких — припомнили и старика Гёте, и о российской словесности, набирающей силу, о поэзии, немного о медицине, о французском научном гении (они вовсе не страдали галломанией
[51], но перед гением Бертолле, Шаппа, Лапласа, Лагранжа, Ларрея преклонялись), вскользь о войне, о том о сём из собственных жизненных впечатлений, наконец, поверили один другому некоторые свои любовные тайны и тогда почувствовали, что они совсем уж друзья, задушевней некуда, и что настало время обетов верности.
Эта завязавшаяся дружба несколько отвлекла Александра Модестовича от его, казалось, неизбывных сердечных переживаний, но не настолько, чтоб он мог совершенно позабыть об Ольге. Всякий день, исправив лекарское обхождение, он исчезал часов на пять, на шесть, а возвращался усталый, мрачный, почерневший, молчаливый; на любые расспросы лишь отрицательно качал головой, так что его перестали и расспрашивать. Любезному другу Зихелю, правда, сказал однажды, что не потерял надежду отыскать Ольгу, ибо встретил на днях одного полячишку — из слуг Пшебыльского, — хотя и тот, глазастый, заприметил его и исхитрился смыться. Стало быть, и Пшебыльский, каналья, в Москве — некуда ему сейчас податься... Зихель очень сочувствовал Александру Модестовичу, тяготился своим положением и как-то в разговоре заметил, что едва только встанет на ноги, непременно поможет в поисках, и уж коли они друзья, то теперь дело и его чести, чтобы бесчестному воздать сполна за худые дела, проучить за неразборчивость в средствах.
Как мы уже между прочим говорили, обнаружить с улицы прибежище наших героев мог только редкий, многоопытный следопыт, вроде Черевичника, и то, если знал наверняка, что искал. Нечего долго и растолковывать, тайность эта имела значение немаловажное, поскольку, едва пожары прекратились, Бонапарт вернулся в Кремль, и армия вторично вошла в Москву. А как французы к тому времени уже явно оголодали и только и спасались, что кониной, то и число мародёров вдруг бесконечно возросло, они шныряли всюду: давно обшарив уцелевшие дома и сараи, теперь ковырялись на пепелищах, искали погреба со съестным. И дабы не выдать им невзначай своё жильё, приходилось выбираться наружу осторожно и всегда основательно маскировать лаз... В подклете Александр Модестович с Черевичником, памятуя о находке уланов, действительно обнаружили большой каменный погреб с высокими кирпичными ступенями — целую комнату, заставленную бочками с сельдью и грибами, с медами и ягодами, баклагами с маслами, комнату, заваленную мешками с изюмом и фисташками, с черносливом и пряностями, кругами сыра, ворохами копчёной воблы, завешанную окороками, кольцами колбас и прочим, не исключая вин, — то есть всем тем, что может обеспечить не только жизнь не голодную, но и очень изысканный стол. Конечно, эти «скромные» припасы выдавали в хозяине некоторые слабости: например, можно было не сомневаться, что дань чревоугодничеству он платил исправно за всякой трапезой, что также был сладкоежкой, но главное, припасы эти позволяли нашим героям, тоже имевшим неплохой вкус, разнообразить меню, что, естественно, не замедлило сказаться самым благоприятным образом — раненые быстро пошли на поправку и всего за неделю сумели приобрести цветущий, если не лоснящийся, вид.
Александр Модестович обыскал всю Москву, разве что не побывал в Кремле. Но безуспешно. Потом узнал, что значительная часть войск вынесена за пределы города и, расквартированная в подмосковных сёлах, несёт охранительную службу. Пшебыльский вполне мог сокрыться и там, при каком-нибудь польском полку. Однако выбраться из Москвы, чтобы проверить это, оказалось более чем мудрёно. На всех дорогах стояли заставы, на мостах и крупных перекрёстках — караулы. Александр Модестович что было сил крепился, тешил себя надеждами; но время шло, и он начинал признаваться себе, что надежды его становились всё призрачней и что Ольгу ему больше не найти. Ему судьбою уже представлялся случай, но он упустил его: сам простак — поторопился и Пшебыльского записать в простаки, посадил коршуна на семи ветрах, и думал, тот не улетит. Хорошо, что сам ещё жив остался!..
Между тем незаметно подступила багряная осень. Похолодало, дни стояли ясные. Ночами ярко светили звёзды. Что-то переменилось и в мире людей. Александр Модестович заметил, французы уж не были так спесивы, так уверены в себе, как в первые дни после вступления в Москву. Что бы они теперь ни делали, они это делали как бы с оглядкой, быть может, с оглядкой на завтра. В глазах солдат и офицеров Александр Модестович постоянно замечал уныние, если не тоску. Даже вытаскивая медяк из кармана крестьянина, французский солдат хранил унылый вид. Глаза его загорались лишь при виде съестного. Французская армия серьёзно голодала. Дисциплины не было и в помине. Пьяные разгулы, драки, неподчинение приказам, дезертирство стали обычными явлениями. Теперь каждый радел только о себе. Александр Модестович как-то случайно подглядел: солдат, коему посчастливилось раздобыть старый заплесневелый каравай хлеба, половину съел, ломая зубы, трясясь над каждой крохой, а половину закопал, впрок — как собака... Горожане поговаривали, что фельдмаршал времени даром не терял: пока французы грабили Москву, собрал большую армию; посмеивались втихомолку: будто Бонапарт на московских харчах маленько отощал и теперь просит мира — то к государю-императору нарочного шлёт, то к князю Кутузову, а те, напротив, не ищут мира, только во вкус кампании вошли. И не знает Бонапарт, как ему поступить, задумался на перепутье: на север, к Петербургу пойти, где заслонов понаставлено, — убиту быть, на юг, к Калуге направиться, где Кутузов поджидает, — костьми лечь, в Кремле остаться — с голоду попухнуть, убраться восвояси — честь потерять...