Иной раз зимним вечером я вдруг вспоминала его фотографии и думала: что этот человек делает сейчас? Наверное, проявляет снимки или же наводит на кого-нибудь объектив камеры, ловя очередное упоительное мгновение. Я представляла Хогарта очень одиноким седым мужчиной с отсутствующим взором и чутким восприятием.
Насчет чуткого восприятия я была уверена на сто процентов.
Мне казалось, что он должен быть достаточно стар. В его снимках слишком отчетливо проступало ощущение времени.
— Кто он вообще такой? — словно уловив мои мысли, поинтересовался Макс.
— Он просто… Хогарт. Мне, к примеру, большего и не нужно.
Тем временем гид решила, что посетители уже усвоили первую часть речи, и продолжила:
— Хогарт играет с субъективным и объективным. Раздвигая границы меж зрителем и искусством, он точно хочет сделать нас всех причастными к своим работам. Вы не по ту сторону объектива, а в нем. Для него всегда было важно доказать интимность искусства, его апеллирование к вашему «я». Понятие раздвижения границ в творчестве не связано с жанровыми ограничениями или средствами. Оно о восприятии. Мечта Хогарта — убрать барьеры восприятия. Также, как вы очевидно заметили, его любимые локации — это вокзал и аэропорт. Здесь, по его словам, случаются все самые любопытные истории. Но наиболее интересными в его творчестве являются снимки людей. Как признался однажды сам фотограф, ему никто специально не позирует, более того, случайные модели даже не знают, что попадают в его фотографические хроники. Хогарт словно вытаскивает нечто, что лежит за нашими лицами, даже за нашими душами… Он умеет останавливать миг, а затем искусно его препарировать. Так мы видим, из чего сделана наша жизнь. Из чего сотворены мы сами. Известный критик Эндрю Вилкинс сказал на этот счет, что Хогарт — хирург от Бога.
— Меня она бесит. Такое впечатление, будто она его фанатка, — проворчал Макс. — И что за бред… Фотография и хирургия — сравнила…
— Какой ты нудный, — поморщилась я.
— Я не нудный, — обиженно нахохлился Макс. — Я просто мыслю здраво. Эта экскурсовод напоминает мне мою учительницу литературы.
— Чем же?
— Тем, что знает, что хотел сказать писатель и вообще любой творец. А когда мы с ней не соглашались, она говорила: «Возможно, но Белинский понял Пушкина иначе!». И тыкала нам этим Белинским в каждом сочинении. Ненавижу Белинского. И ее. И школу.
Я начала ржать, и пара человек стрельнули в меня неодобрительными взглядами.
— Прости, пожалуйста, так это твоя детская травма.
— Поэтом может стать только раненая душа, — вздыхал он, и я не знала, плакать мне или снова смеяться. А он продолжал, не замечая выражения моего лица: — И вообще это фигня. Сейчас все фотографы, камера позволяет сделать такие снимки, что они сходят за искусство. А оно, между прочим, сложнее. Возьми, например, писательство. Там тебе никакие гаджеты не помогут, если нет стиля.
Я снова закатила глаза и отвернулась от него. Макс продолжал что-то бубнить уже самому себе. Гид, к счастью, не ссылалась на Белинского, и я стала слушать ее дальше:
— Хогарт подобен невидимому наблюдателю или даже ангелу-хранителю Амстердама. Неслышно он проходит по этим улицам и снимок за снимком впитывает город и его людей в свой объектив, создавая единую таинственную историю. Так что, быть может, и вы случайно попадете в его летопись мгновений, пройдясь сегодня по улицам Амстердама… кто знает, — эффектно завершила она свою речь.
Ее тут же стал окликать кто-то из экскурсантов, атакуя вопросами о том или ином снимке. В зале стоял гудящий шепот и царило возбуждение. Я наблюдала подобное уже не раз, поэтому просто прохаживалась туда-сюда, надеясь где-нибудь найти и портрет самого фотографа. Макс, шедший за мной, в какой-то миг остановился у одного из снимков. Тогда я побрела дальше одна.
Я обнаружила в фотографиях Хогарта нечто новое. Грусть. Теперь она сквозила чуть ли не в каждой его работе в каких-то незначительных деталях — освещении, людских лицах, тенях…
Я помнила, что раньше в фотографиях витало много спонтанной радости. Он любил тайком поснимать туристов, местных гопников и одиноких девушек. Все прошлые фото были как маленькие замочные скважины в чужую жизнь.
Теперь снимки напитались совершенно новой, тягучей меланхолией. Людей на них больше не было. Зато были пейзажи и снимки утреннего или вечернего Амстердама. Таким духом печали, бывает, веет от одиноко горящей свечи, которую забыли погасить и она горит в ночи ни для кого в своем восковом одиночестве… Снимая пустые улицы, он точно показывал нам тех, кто их покинул.
Иногда мне казалось, я угадываю то, что он только слегка приоткрыл в своих работах.
Что-то произошло. Не с городом. С ним.
В толпе его поклонников я никто, но мне было не все равно, что с ним.
Хогарт облекал абстрактные понятия в форму, находил для всего верные пропорции. С ним, мне казалось, я начинаю видеть больше. Возможно, возвращение в Амстердам и его выставка слились для меня в единое целое, как встреча с дорогим другом, перед которым не надо открываться, ведь он сам все видит. И знает, как дать тебе ощущение своей близости.
Неизвестно откуда у меня появилась уверенность, что встреть я Хогарта в реальности, моя жизнь круто изменилась бы. Мы друг друга поняли бы в первые же секунды, ведь его мысли всегда находят отражение во мне. Каждый тешит себя такой мечтой об идеальном друге и если не находит его в своем окружении, то обращает поиск на то, что хотя бы дарит радость…
Эта мысль была не очень веселой, и я постаралась ее отогнать, переключившись на окружающий мир.
Макс уже растворился. Я обернулась, чтобы иметь представление, где он. Он нашелся чуть поодаль, у того самого кленового листа, и, подбоченившись, говорил с каким-то японцем.
— I’m firmly convinced that it is Photoshop!
[5] — донесся до меня его яростный голос.
Японец испуганно кивал. Я фыркнула и пошла дальше. Не хотелось их отвлекать.
Я давно пыталась узнать фотографа через его искусство. Какой он, этот Хогарт? Забавно: человек, чьего лица я никогда не видела, чьего голоса я никогда не слышала, стал для меня важен. Я хотела возвращаться к нему вновь. И, может, однажды сказать ему «привет» и, разумеется, «спасибо».
У самого входа висела последняя работа. Хогарт сфотографировал вокзал из окна стоящего поезда. На заднем плане были люди с чемоданами, служащие вокзала, а у самого окна стояла худая девушка, почти подросток — прямо напротив фотографа. От этого снимка веяло тягостным ощущением необратимости. Все было слегка смазанным и расплывшимся, но становилось понятно, что это не дрогнувшая рука, а слеза, застывшая в глазах уезжающего.
Здесь проскальзывала несвойственная для Хогарта сентиментальность, и разумеется, эффект слезы — постановочный. Специальный фокус камеры или, как сказал бы Макс, «явный фотошоп!».